Sunday, June 29, 2014

6 В.Биркемайер Оазис Человечности № 7280/1


хорошая упряжка. А я прощаюсь и ускоряю шаг — скорей на станцию, пусть они еще немного побудут вдвоем.
Когда мы с Максом вернулись в нашу комнату, там уже шел «военный совет» — из-за отмены нашего концерта на Рождество. Вся подготовка, столько труда все репетиции — коту под хвост. Что ж тут обсуждать, может быть, и в самом деле кто-то уже «рвется на баррикады». Две с половиной тысячи человек, тут уж не каждого узнаешь, мало ли кто может на такое решиться. Особенно злится наш руководитель, дирижер Манфред. Он ведь столько нот переписал от руки, и все это к Рождеству, а в январе эти мелодии будут уже ни к селу ни к городу. Бросить бы все это к чертям, ведь в который раз русские нам всё портят... Но ведь не только! Нельзя не признать, что мы пользуемся немалой свободой, и ведь все музыкальные инструменты добыл для нас политрук. Ну, пройдет Рождество, и с русскими опять будет все нормально...
Сегодня сочельник, я остался в лагере и занимаюсь делами в конторе, в нашем отделе. Разговор у нас там общий, и мысли у всех одни и те же: что будет в Новом году. Будут ли нас выпускать из лагеря по нашим пропускам или нынешние строгости останутся? От нас тут ничего не зависит, как решат русские начальники, так и будет. Но конечно, это зависит и от того, все ли будет спокойно в лагере. Коллеги хотят услышать, как это нам удалось с рукавицами; я рассказываю. А потом мы все вместе идем к Эрвину, чтобы посмотреть, удается ли им в мастерской ремонт швейных машин.
   При виде такого нашествия Эрвин пугается. «Вы что, на швейные машины смотреть явились?» — «Конечно! Зима ведь простоит еще два или три месяца, так что рукавицы всем нашим пленным будут нужны». — «Дело непростое, — объясняет Эрвин. — Надо выбирать стратегию. Когда машины хорошенько почистили, заменили оборванные кабели, кое-то подогнули, проверили, оказалось — многие исправны. Ну, при демонтаже обходились с ними не слишком бережно. Так что, пожалуй, не надо торопиться».
   Хорошее известие! Мы теперь подождем, пока пройдет Новый год, а потом сообщим Игорю Ивановичу на фабрику, где шьют рукавицы, что пять или шесть швейных машин они могут забрать. И поторговаться, сколько они нам дадут
151

рукавиц за каждую. Я не думаю, что с этим будут сложности, нам ведь достаточно будут двух-трех тысяч пар.
После обеденного супа я вернулся в нашу комнату и прилег. Вот тебе на! Макс меня будит, вернувшись с работы, значит, уже семь или восемь вечера. Я мало спал последнее время, вот меня и сморило. Макс принес мне опять два яблока и привет от Людмилы.
   А после ужина мы устроились в нашей «театральной» комнате. Макс читал книжку, а я сел писать письмо родителям и брату.
Из письма 24 декабря 1948 г.:
   «...Сегодняшний день здесь ничем не отличается от вчерашнего или завтрашнего, от любого другого. Но у меня все равно рождественское настроение, хотя каждому из нас трудно не терять мужества. Мы оке все так надеялись попасть домой до Нового года! Какой следующий срок назовут нам теперь ? Но я очень прошу вас: не теряйте надежды, как мы здесь не теряем ее, и терпеливо ждите нашего возвращения. И не беспокойтесь обо мне, я справлюсь со своими заботами и сам. А вот что меня беспокоит больше всего, так это здоровье папы, оно ведь не совсем в порядке.
   Дорогой брат, не надо откладывать твою свадьбу до моего возвращения. А я буду надеяться, что мне выпадет счастье попасть домой к двадцать первому дню рождения.
...Когда читаю газеты, я постоянно спрашиваю себя: почему эти вечные раздоры? Почему не все за мир и за единую Германию? Что, Германию, или, правильнее сказать, немецкий народ, так ничему и не научила эта ужасающая катастрофа? Неужели мы хотим снова принести себя в жертву?
Дорогие родители, дорогой брат, я заканчиваю это рождественское письмо. Будем же молить Отца небесного, чтобы Он даровал нам милость скорого возвращения домой. Самые сердечные рождественские пожелания шлет вам и целует вас
Ваш Вилли».
Я давно не получал писем, наверное, это связано со всей ситуацией, со страхами русских — а вдруг произойдут беспо-
152

рядки. Ведь мама всегда отвечает на мои письма сразу, а то и пишет еще одно письмо, не дожидаясь моего следующего. Видно, письма где-то задержали...
Сегодня сразу после подъема всех нас, девять человек из отдела труда, позвали к коменданту Максу Зоукопу. Там уже ждали два русских офицера. И стали объяснять, какое нам теперь поручается новое задание. С оплатой лагерю за труд пленных сейчас все в порядке, рассчитывать новые расценки не нужно, а надо побеспокоиться о том, чтобы каждый пленный получше работал. А кто не хочет, тому надо разъяснять, какие могут быть последствия. И чтобы не занимались разговорами во время работы, и чтобы о любом нарушении немедленно сообщалось руководству лагеря. А еще мы должны помогать лагерной вспомогательной охране (вот обрадовали — еще и этим доносчикам помогать!). И всю свою работу на заводе записывать в специальную книгу. Распределение по цехам и сменам остается; едущих на завод в ночную смену должен сопровождать человек из нашего отдела; кто и когда — договоритесь сами...
   Ну и сюрприз на Рождество! Только я сразу знаю, что ни о ком из наших пленных ничего плохого говорить не буду, этого мне только не хватало! Может быть, у русских есть конкретные подозрения, что в лагере что-то назревает? Не могу себе такого представить. У каждого своих забот хватает, но кто знает, везде бывают горячие головы, не только за колючей проволокой...
   После этого нас отпустили. Про эту накачку рассказал я только Максу.
Дни после Рождества бегут как обычно. Сегодня попытаю счастья — зайду на электростанцию, в энергодиспетчерскую.
Когда открывал дверь, сердце стучало, но уже не сильно, как в прошлый раз, когда Нину не застал. Она на месте! Увидела меня, вскочила, подбежала ко мне и, обняв, поцеловала в губы. Схватила за руку, потянула мимо улыбающейся Нелли в укромный угол и стала меня целовать...
   «Как я рада, что ты пришел, я ждала, ждала тебя, Витю-ша, я так рада!» Я ответил на поцелуй как сумел, этому же учиться не нужно. Бормочу, что я тоже счастлив, и мы все целуемся и целуемся, а полушубка я так и не снял. Плохо
153

соображаю, что это со мной происходит. Столько ждал этого момента, так мечтал, а теперь, на самом деле, все гораздо сильней, лучше!
   Нина кладет мне голову на плечо, еще раз целует, прижимает к себе и отпускает. Показывает — вот большой железный шкаф. Туда можно спрятать полушубок, а то и спрятаться самому, если неожиданно придет кто-то посторонний. Я все хорошо и сразу понимаю; нам ведь нельзя бросаться в глаза, это было бы очень плохо и для Нины, и для меня, для нашей любви. И мы договариваемся о «сигналах». Уронить камень, например, подходя к двери, так чтобы Нина могла услышать. И если воздух чист, Нина мне откроет, а если дверь останется закрытой, значит, они с Нелли не одни.
   Нелли тем временем заварила свежий чай, и мы сидим за столом совсем рядом, держась за руки. Не могу описать свои чувства, я просто счастлив, очень счастлив, ужасно счастлив!
   Да, это любовь; двое нашли друг друга, нашли в непростой ситуации, когда надо прятать любовь, не то все кончится, еще по-настоящему не начавшись. Ведь я военнопленный, а Нина добропорядочная украинская гражданка. Но я так переполнен чувством, что рад бы закричать на весь мир: я люблю Нину, я нашел мою любовь, мою первую любовь! Все же мне, слава Богу, хватило благоразумия остановиться. И я даю себе слово, не делать ничего, что повредило бы Нине. Если бы я был сейчас свободным человеком, я бы ни за что не отпустил Нину, а на самом деле что? Страх, что о нас узнают. Слава Богу, у меня есть Макс, а у Нины — Нелли. И как же быть дальше? Сначала посмотрим, как нам устроить следующую встречу, при Нинином графике это не так просто...
Мы с Ниной скрываемся еще раз в том же закутке, страстно обнимаемся, а затем — хватаю полушубок; еще один последний поцелуй, и я за дверью. У самой двери Нина еще раз меня чмокнула. А теперь я должен остаться один, совсем один — и ощущать вкус Нининых поцелуев на губах. И я без дела слоняюсь между цехами.
   Потом вернулся — надо же испытать наш сигнал! Камень нашел сразу, подошел поближе к двери, бросил его раз, другой... Наконец дверь приоткрылась, выглянула Нина. Я ей объяснил, почему вернулся. Нина рассмеялась, и мне достался еще один торопливый поцелуй. Боже мой, как она улыбается, будто принцесса своему принцу! А камень я су-
154

нул в карман — пусть будет талисман на счастье. Кажется, я все-таки немного обалдел. Если бы была здесь церковь, пошел бы туда и на коленях благодарил Бога за этот дар судьбы. Но церкви нет, я обращаю молитву прямо к небу.
   Я хотел бы теперь поскорее бежать к Максу, рассказать ему обо всем, но сдержал себя и отправился по цехам, к старшим наших смен, чтобы взять у них сведения о работе пленных. Никак не хочу потерять эту работу, ведь если что в моих отчетах будет не так, можно живо оказаться на погрузке угля или в силикатном цехе... Быстрее, наверное, чем я могу себе это представить. Немецкие старшие смен, бригадиры, тоже хорошо понимают, чего ждут от нас русские, видят в нас возможных доносчиков. Свинство все это, и непонятно, как нам снова добиться доверия от своих. Обо всем этом я уже говорил с Максом, а он меня успокаивал: работай, как работал, делай то же, что всегда, и тебе будут доверять. Так что я и мои товарищи из отдела труда надеемся, что все обойдется, что у Иванов не будет поводов наказывать пленных. Наши отчеты получает ведь комендант Макс Зоукоп, политруку докладывает он, и, наверное, уже сумел убедить русских, что в нашем лагере все спокойно и можно не опасаться волнений.
Это ведь и на самом деле так. Люди делают свою работу, свободного времени у них остается мало. Ведь возвращаешься в лагерь под вечер, а в половине пятого утра уже надо вставать. А единственное развлечение — это наши представления или изредка — кино. Обычно фильмы на русском языке, смотрят их со скуки, хоть какое-то развлечение...
Новогодняя ночь — особенная для нас. А у меня сегодня — ночная смена, и я не смогу отпраздновать наступление этого Нового года вместе с друзьями, в лагере. Однако же ночная смена тоже собирается отметить праздник. В литейном цеху изготовили что-то вроде колокола, русский крановщик помог подвесить его перед механическим цехом. Если по этой штуке ударить кузнечным молотом, раздается глуховатый, но сильный звук. Рядом — куски рельсов, они громко звенят при ударе. И в полночь раздался праздничный звон. Русские рабочие и работницы тоже выходили из цеха посмотреть и послушать, показался и покачал головой даже начальник литейного цеха.
155

   Кто-то «организовал» бутылку водки и стакан. Его пустили по кругу, как на свадьбе. Бутылку опорожнили быстро... Еще раз ударили в «колокол» и по рельсам и разошлись по цехам — работать.
А я пошагал на электростанцию: узнать, может быть, Нина сегодня тоже на работе. Не всегда можно понять, как у них меняются смены, но я очень надеюсь — а вдруг именно сегодня, в новогоднюю ночь, я смогу быть вместе с Ниной! Я подошел к двери, достал камень, уронил и подвигал его ногой во все стороны, чтобы было громче... И дверь распахнулась! Нина в шубе и меховой шапке бросилась ко мне, обнимает меня и нежно целует. И тут же подхватывает под руку и тянет в сторону. «У меня есть время!» — шепчет Нина, и мы чуть не бегом спешим к заводской амбулатории. Там работает Нинина лучшая подруга Александра, она врач. У нее можно остаться на ночь, и никто не помешает...
   По пути мы обнимались и глядели друг другу в глаза; наверное, они говорят больше, чем могли бы сказать слова. Ухватившись за руки, как дети, добегаем до медпункта. Нина позвонила. Александра — Нина зовет ее Алей — открыла нам, сказала: «Privefl.» — и провела в комнату. Там пили сначала горячий чай и желали друг другу счастья и исполнения всех желаний; наверное, Нина уже рассказывала Але про меня. И вот, после недолгого чаепития Аля отвела нас в другую комнату и пожелала спокойной ночи. Можно остаться здесь до утра...
От волнения я даже не сумел помочь Нине раздеться; не просто от волнения, конечно, а потому что это в первый раз. А Нина помогает мне скорее сбросить с себя одежду и первая ныряет под одеяло; я туда же к ней, моей Нине. Прижимаюсь к ней всем телом, целую ее в губы, в глаза, но что делать дальше? Нина все понимает и осторожно берет дело в свои руки. И мы любим друг друга, изо всех сил, я счастлив и благодарю Бога за такой чудесный дар любви, за такую награду после всех перенесенных мучений. Это же просто чудо — первая любовь, и это — в плену! Замечательная женщина, презрев все запреты и грозящие ей наказания, захотела любви с юным немецким военнопленным... Нина тоже счастлива. Слезы радости видны на ее красивом лице,
156

и я осушаю их поцелуями. Никогда не забуду этот солоноватый вкус!
...И вот к нам медленно возвращается способность говорить. Нина — ее голова лежит на моем плече — заговорила первая. «Я весь день только и думала, как же сделать, чтобы сегодня, в новогоднюю ночь, пришел мой Витька. Я подумала — если буду в это верить, очень сильно верить, тогда наши мысли встретятся!»
   И правда, похоже на телепатию, ведь я думал почти то же самое. И вот это случилось, какой замечательный Новый год! А что будет, если завтра можно будет ехать домой?.. Не решаюсь даже думать об этом: я уже чувствую, что после сегодняшнего меня уже не так тянет домой. Ну а чего, собственно, ломать голову над тем, до чего, я надеюсь, еще очень далеко? И как же я благодарен Максу за то, что он отговорил меня идти в политшколу в Москве!
Мы разговариваем, словно во сне. Рассказываем о себе, мы ведь так мало друг про друга знаем. Недавно, всего четыре дня назад, у Нины был день рождения, ей уже двадцать один год. Она росла у бабушки; отец погиб на войне, а мать, наверное, немцы угнали на принудительные работы в Германию. Во время оккупации она пошла однажды к подруге и домой не вернулась; о них обеих никто больше и не слыхал. Я рассказал Нине про молодых женщин, с которыми познакомился на шахте в Провиданке, их тоже после освобождения в Германии не отпустили домой, а отправили в трудовой лагерь за «сотрудничество с врагом». «Может быть, твоя мама тоже до сих пор в каком-нибудь лагере», — утешаю я Нину.
...А потом меня как током ударяет известие, что Нина то ли была, то ли до сих пор замужем, — я не сразу понимаю, что верно. Она осторожно старается объяснить это понятно. Три года назад она была в Москве, на комсомольском празднике и познакомилась там с офицером, он был намного старше. Они тут же поженились, потому что «господин полковник» торопился вернуться в свою часть, в Германию. Что брак этот был ошибкой, Нина поняла уже во время его первого отпуска. Он приходил домой с собутыльниками, случайные женщины тоже с ними бывали. А Нина становилась
157

не хозяйкой дома, а прислугой; а муж мог уложить в постель и гостью. Такие оргии случались за два года трижды, и Нина ушла, вернулась к бабушке. Потом бабушка умерла, и теперь Нина осталась одна в маленьком домике...
   Конечно, правда о замужестве Нины меня сначала сильно задела. Но я стал утешать ее, и вот уже она снова счастлива, и о неудачном прошлом можно забыть. Нина ведь подала заявление о разводе, но ее мужа нигде не могут найти. Я уверяю ее, что все это не имеет значения, совершенно никакого значения для нашей любви. И мы скрепляем это заверение самыми страстными объятиями...
...Беглый взгляд на часы напоминает, что наша начавшаяся этой ночью вечность уже прерывается: ночная смена заканчивается в шесть утра, а я не могу пойти домой к Нине. Мне в другую сторону — в лагерь военнопленных. Мы цепляемся за последние минуты, но легкий стук в дверь напоминает, что время вставать. Аля, наш ангел-хранитель, уже приготовила горячий чай. Когда у всех нас снова будет ночная смена, мы можем опять прийти к ней, Нина от нее ничего не скрывает. Я благодарно обнимаю Алю и прощаюсь с ней, и как ни жаль, но пора прощаться и с Ниной, ей сегодня на работу во вторую смену, к двум часам дня. И я постараюсь попасть на завод, у меня ведь есть свободный день в запасе, а чтобы видеть Нину, я готов работать круглые сутки!
   Последний поцелуй, мы еще раз обнимаемся, я прикладываю Нинины руки к своему лицу... И надо бежать, нам нельзя показываться вместе, обращать на себя чье-то внимание.
Едва поспеваю запрыгнуть в вагон, как поезд трогается. В вагоне почти пусто, я устроился в углу и еще раз переживаю про себя всю эту ночь, первую ночь моей любви, Нину, ее тепло и нежность, чудесную плату за все перенесенные в плену ужасы. Мои сны наяву обрывает грубый толчок: поезд остановился у лагерных ворот. Но я все еще там, с Ниной, этой нашей первой ночью...
А снаружи идет снег. Все торопятся в лагерь.
Это еще что такое? У нас в помещении явственно ощущается запах кофе! Неужели это заведующий кухней устроил в честь Нового года такое? Все верно: это настоящий кофе, и
158

каждый получает еще по куску сладкого пирога, вот с таких штук начинается Новый год в нашем лагере! Я иду на кухню, получаю свою порцию и возвращаюсь в куском пирога и кофе в нашу «театральную» комнату, там собрались все наши «артисты». Как всегда, если я еще не пришел, место рядом с Максом Шиком не занято. Никто не понимает, как это возможно — настоящий кофе, да еще с пирогом, в лагере военнопленных. Макс знает ответ, он очень прост: заведующий кухней несколько недель копил запас муки и сахара, а каждый недополучал десять или двадцать граммов. Когда продукты привозят на такую компанию — нас ведь в лагере две с лишним тысячи человек, этого никто даже не замечает. А вот где он раздобыл дрожжи или что там требуется, чтобы испечь пирог, — это остается тайной. Зато все без исключения искренне благодарны «шеф-повару» и его помощникам.
Наконец я остаюсь с Максом один и — просто не могу удержать события прошедшей ночи в себе. Не подробности, конечно, а про то, как Нина ждала меня на электростанции, как она была уверена, что мне передались ее мысли. Ну и что мы провели ночь у ее подруги в медпункте и что это была просто фантастика! А Макс ничего не спрашивает, он только обнимает меня и просит не делать ничего необдуманного, не рисковать собой и Ниной. Потому что, если про женщину узнают, что у нее с пленным недозволенные отношения, ее стригут наголо и отправляют в штрафной лагерь, откуда она не выйдет много лет. Так что лучше три раза подумать, чем один — дать себя застукать.
А потом мы с Максом идем на богослужение, это первый раз в плену! Наш зрительный зал полон, несмотря на все перенесенное, на все страшные мучения, многие солдаты не потеряли веру в Бога. Я помню, как на страшном пешем марше до Ченстоховой не раз усомнился в Господе Боге: как он мог допустить такую бесчеловечность?
   ...А пастор читает проповедь на библейский стих: «Я свет миру; кто последует за Мной, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жлзни» (Иоан. 8, 12). Я ведь, хотя и был ревностным детским фюрером в «юнгфольк», любил бывать в церкви, никогда не пропускал занятий и службу перед конфирмацией. А уж сегодня как должен благодарить Бога за такой подарок — любовь с Ниной...
159

   Удивительно, что на богослужении много русских. Они нам не доверяют? Думают, что если собралось вместе так много народу, то здесь могут быть и какие-то тайные встречи? Да нет, идет обыкновенная служба. И проповедь (а мы до сих пор и не ведали, что читающий ее — церковнослужитель), и благословение, и церковное пение обходятся без молитвенников. Наш музыкант Вольфганг Денерт ведет на аккордеоне знакомую мелодию, а слова «Возлюбим Господа нашего!» и «Слава Тебе, Боже великий...» знают все.
А после богослужения — ужин. Часть пайки каждого порезана на маленькие кусочки, а вместо вина — холодный чай; вот и соблюден ритуал священнодействия. «Отче наш...» басами мужских голосов звучит здесь как клятва, а наш пастор заканчивает вечер словами: «...Спаси и сохрани нас, даруй нам скорое возвращение домой и единение с любимыми и счастье!»
   В почти полной тишине покидаем мы превращенный на этот час в церковь зрительный зал. Во время службы я несколько раз едва не задремал; Макс каждый раз приводил меня в чувство легким тычком под ребра. А когда вернулись в нашу комнату, оказалось — я так возбужден, что и думать не могу о сне.
   И я уселся писать новогоднее письмо домой. Может, напишу, тогда и засну.
Советский Союз, 1 января 1949 г.
Дорогая мама!
Новый год! Я только что вернулся с богослужения. Не могу выразить словами те чувства, что меня охватывают. Ведь уже четыре года, как я был лишен новогодней трапезы. Мысли мои были там, где прошла когда-то моя конфирмация и пастор Шефер произнес Господне слово: «Я свет миру; кто последует за Мной, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни».
   А проповедь пастора на этот раз дала нам снова надежду, мужество, силу легче перенести разочарование, постигшее нас 31 дек. 48.
   ...Но не будем падать духом! Я по-прежнему здоров и не теряю надежды и мужества. Все земное проходит, пройдет и плен. Бог даст, это продлится не слишком долго!
160

   Накануне мы смотрели прекрасный фильм «Риголетто». Новогоднему настроению под стать был особенно хороший ужин. К сожалению, в 22 часа мне надо было на работу, и я не мог встретить Новый год вместе с Максом. Но я следил вместе с товарищами с часами в руках за последними минутами уходящего года, и мы приветствовали Новый год звоном колокола... Было и немного шнапса, и это тоже помогло немного забыть о настоящем в надежде на лучшее будущее в наступившем Новом 1949 году.
   А когда я утром вернулся домой (в лагерь!), там был приготовлен для нас кофе и сладкий пирог. Потом богослужение...
   Я часто вспоминаю детство, и только теперь, дорогая мамочка, понимаю, сколько горя и забот причинял тебе своими глупостями. Я должен тысячу раз просить у тебя прощения. Не сердись на меня, дорогая мама! Я заканчиваю это письмо в надежде скоро обнять тебя.
Твой сын Вилли
Дорогой мой папа, дорогой брат!
Пусть принесет вам Новый год исполнение желаний. Я желаю вам всего, всего самого доброго.
Сердечно приветствует вас и целует
Ваш Вилли.
К моим пожеланиям и приветам присоединяется Макс.
Дописал, и меня сморил сон. Я уснул, хотя в комнате было по-прежнему шумно.
ЗАБОЛЕЛ...
Проснулся только под вечер. Уже восемь часов, и я сразу вспомнил, что сегодня Нина в ночной смене. Ехать на завод, сейчас же? А если встречу товарища из нашего отдела, который должен быть сегодня в ночной смене, сказать, что ошибся? Надо только не попасться на глаза Максу, он-то знает, что я не в этой смене. А вообще-то пора идти за вечерним супом, и мы отправились на кухню вместе с Вольфгангом и Манф-редом. Поел, сполоснул миску и ложку и стал собираться на завод. Без охраны нас по-прежнему не отпускают, значит, поеду, как уже было, с бригадой силикатного цеха.
161
11 -5895

   На заводе стал обходить цехи, беседовать с бригадирами. Удивительно, сегодняшнее богослужение буквально у всех на устах. Но все же есть такие, кто и раньше слышать не хотел о Боге и церкви, а уж здесь, в плену, этот «опиум для народа» им и подавно ни к чему. Конечно, я ни с кем не спорю, я для них еще слишком молод и неопытен. Напарника из отдела я не встретил и о нем не слышал. А потом сообразил, что просчитался: сегодня не воскресенье, сегодня пятница, сегодня и завтра моя очередь быть на заводе в ночной смене. Так что зря я опасался, что придется что-то выдумывать.
А теперь — скорее к Нине! Сейчас два часа ночи, до возвращения смены в лагерь еще целых четыре часа. И камень-амулет у меня в кармане, я бросаю его под самую дверь, она тут же открывается, и вот я уже опять рядом с Ниной. Долгий нежный поцелуй, полушубок прячут подальше, и вот мы опять обнимаемся в закутке; смотрят на нас только железные шкафы с аппаратурой... Когда вернулись к столу, Нелли уже приготовила горячий чай. Нелли немного старше Нины, но тоже красивая.
   Нина спросила, голоден ли я. Что же тут отвечать, я молодой, съесть что-нибудь готов всегда. И Нина достала из сумки Piroschki, они наполнены мясом с капустой. Я ей объяснил, как перепутал смены, и Нина обрадовалась, что я буду на заводе и на следующую ночь. Еще я рассказал про богослужение, и как это для меня важно. Раньше, когда Нина жила с бабушкой, она часто ходила в церковь, но в последний раз — когда хоронили бабушку...
   Поговорив о церкви, решили попробовать, удастся ли действительно спрятать меня в приборном шкафу, если сюда придет посторонний. Справа между железной стенкой и аппаратурой есть немного места, я пытаюсь туда втиснуться. А рядом — рубильники, они под напряжением. Боюсь пошевелиться, но ради Нины готов на все! Нелли тоже приходит глянуть, как я умещаюсь в шкафу. Она ведь тоже подвергает себя опасности, она — соучастница, как и Александра из медпункта.
А потом мы сидим за столом, пьем чай и беседуем — все трое; мы с Ниной ведь не хотим, чтобы Нелли чувствовала себя «третьей лишней». Хотя мой русский становится благодаря постоянным разговорам все лучше, Нина купила словарь —
162

на случай, если что-то все равно будет непонятно. Мы счастливы, нежно смотрим друг на друга, время летит незаметно, но Нине пора уже позаботиться о «нашей комнате». Я пошел проводить ее и ждал в стороне.
   Вот она вышла из медпункта. «Аля будет завтра в ночной смене...» А глаза у Нины светятся и в темноте, и мы договариваемся, чтобы завтра не перепутать: встретимся здесь, у медпункта, часов в одиннадцать — в полдвенадцатого. Нина перед этим зайдет к Александре. Мы рады, что это будет уже завтра, еще раз целуемся, и Нина уходит на электростанцию. Я иду по цехам. Моя последняя точка сегодня — механический цех, ночью там работают всего пять человек наших пленных, не то что в утренней смене, когда их чуть не сто. Еще раз навещать Нину поздно — всюду народ, ночная смена кончается, утренняя уже приехала и расходится по цехам. Даже Макса я не встретил. Хочу поскорее в лагерь, получить утренний суп, съесть его с хлебом — и спать, спать. Слава Богу, остальные жильцы нашей комнаты уйдут в утреннюю смену.
   Проснулся только тогда, когда вернулся со смены Макс. Обед давно проспал. Рассказал Максу про путаницу с днями, он, оказывается, тоже в них запутался из-за праздников. Посмеялись и вместе пошли ужинать. Мне полагалась вторая порция за пропущенный обед, но, видно, ожидание новой встречи с Ниной совсем отбило мне аппетит; даже хлебную пайку я отдал Максу.
Ровно в половине двенадцатого, как договорились с Ниной, я стою у медпункта. Нины не видно. Еще по дороге сюда я пообщался с несколькими бригадирами, чтобы было что писать в отчете; теперь стою и жду. И вот дверь медпункта открывается, оттуда выскакивает Нина и хватает меня за руку — скорее туда! Александра, Аля, еще приветливее, чем в новогоднюю ночь. Как всегда, заваривают чай, а я беседую с ними обеими. Включен радиоприемник, и я слышу немецкую речь: Radio Wien, говорит Вена...
   А после чая мы отправляемся «в нашу комнату». Только теперь, когда Нина разделась и предстала передо мной в коротких трусиках, я понял, какая у нее чудесная фигура; в зимних одежках это ведь незаметно... И опять нежные объятия, опять прекрасная ночь, только истинная любовь может дать эти чудесные чувства, которые я испытываю с моей Ниной. Прежде чем уснуть, Нина на минуту исчезает, чтобы по-
163

просить Алю разбудить нас в пять утра. И наконец мы засыпаем, голова Нины покоится на моем плече.
...Аля стучит в дверь, первой просыпается Нина. Нам надо спешить — это Нина могла бы не торопиться, а мне нельзя опоздать на поезд, везущий ночную смену в лагерь. Глоток чая, поцелуй на прощанье, и мы расстаемся.
   На станцию пришел весь потный, так торопился. Но ничего, поезд запоздал. Он всегда катится медленно, наверное, паровоз уже совсем старый. В вагоне устроился в углу и сразу заснул. Проснулся, когда поезд остановился, так почти всегда. Наверное, меня продуло в вагоне, чувствую себя отвратительно. Полушубок пропотел, а пересчитывают нас на входе сегодня особенно долго. Получил утренний суп и сразу улегся. Так замерз, что завернулся в два одеяла — второе взял с кровати Макса. Когда проснулся, Макс сидел рядом. А я весь в поту, у меня, наверное, температура.
   «Самое лучшее — иди сразу в лазарет», — сказал Макс и пошел за сухим бельем для меня. А верхняя одежда, на вате, слава Богу, уже высохла. Я оделся, надел шапку, и Макс повел меня в больницу.
Там дежурит молодая докторша Мария Петровна, первым делом она поставила мне градусник. Температура оказалась 39,3; доктор сказала, что я останусь здесь. Тут же сделала мне какой-то укол. Макс ждал, пока она слушала мою грудь: вдохни, еще раз, не дыши, покашляй... И решила: ставить Banki. Их обжигали, прижимали открытой стороной к моей спине, они присасывались. Восемь или десять этих «банок». Меня накрыли сверху теплым одеялом и велели лежать — с банками на спине. В палате четыре койки, я здесь один. Лежу под одеялом на животе и чувствую, как банки все сильней присасываются к моей коже. А мысли бегут к Нине. Наверное, мне теперь придется пробыть здесь несколько дней, так что послезавтра ничего не выйдет. А вдруг, если не будет температуры, меня отсюда отпустят завтра?
   Пока я предавался этим мечтам, появилась Мария Петровна, спросила, как я себя чувствую, подняла одеяло и стала снимать банки с моей спины. Это здорово больно, банки ведь у меня на спине всосали в себя кожу и «мясо». Сняв последнюю, доктор намазала мне спину чем то маслянистым, пахнущим эвкалиптом. Еще раз измерила температуру, те-
164

перь было 38 с чем-то. Она осталась довольна и ушла, а я остался на попечении санитара. Его зовут Гюнтер, он из портового города Киля. Гюнтер сделал мне повязки на ногах, ниже колен, и тоже ушел. Я остался в палате один.
   Стал укладываться поудобнее, чтобы спать, а тут пришел санитар ночной смены. Представился, его зовут Вальтер, и сказал, чтобы если что — не стеснялся позвать его ночью. И я крепко заснул. Проснулся только утром, когда Вальтер зашел, чтобы отвести меня в уборную. Оттуда — опять в постель, ведь Мария Петровна прописала мне строгий постельный режим. Она ведь сказала, что у меня, наверное, плеврит. Вальтер принес завтрак — мясной бульон, кусок белого хлеба. Температуру измерили, она поменьше, но все же почти 38 градусов; напрасны мои надежды, что отпустят сегодня...
Пришла с осмотром пожилая докторша, под расстегнутым белым халатом видна военная форма, на груди ордена. С ней две молодые женщины, халаты застегнуты, но все равно видно — они в военном. А Вальтер у двери ждет, что скажут врачи. Старшая подозвала его: «Perewedif» Я тут же сказал, что говорю по-русски, переводить не надо. Больничный формуляр на меня вчера, наверное, не заполнили, и пожилая докторша расспрашивает меня: что болит, какая температура, где работаю, сколько мне лет, чем болел и лежал ли раньше в больнице. Я рассказал про больницу в Киеве, где лечили раны на голенях, показал шрамы. Про лазарет после допросов у Лысенко говорить не стал.
   Доктор спокойно выслушала меня и стала осматривать. Увидела, что мне уже ставили вчера банки. Велела лечь на живот, ощупала мои ягодицы и приказала помощнице принести сумку. Достала оттуда шприц и всадила мне в зад; жжет от этого укола как огнем. Спрашивать, что это, я не решился, ей виднее, я ведь не частный пациент!
Сказала только: «Budesch spat do wetscherah — и вышла из палаты. А я действительно тут же заснул. Когда проснулся, рядом с кроватью уже сидел Макс. Улыбается, радуется, что я в хороших руках; санитар Гюнтер уже рассказал ему про врачей и лечение. Макс спросил, чего бы я хотел из еды или питья. «Спасибо, Макс, — отвечаю, — ничего не надо, тут все дают. А вот если бы ты попросил Людмилу зайти к Нине на
165

электростанцию и сказать, что я в больнице и чувствую себя хорошо...»
А как на самом деле? Вечером у меня опять 38. Ощущаю слабость, и в боку болит, может, от банок? Вот Макс тоже посмотрел и сказал, что у меня на спине красные пятна и припухлость. Интересно, а что скажет Мария Петровна? «Она уже была, — отвечает Макс. — Да ты так крепко спал, что не стали тебя будить».
   Когда Макс уже собрался уходить, пришла Мария Петровна. Придвинула стул, села рядом с моей кроватью и позвала Гюнтера — переводить. Значит, вчера вечером, когда меня сюда привели, я говорил только по-немецки? И я, естественно, сказал Марии Петровне, то же, что и докторше, которая приходила утром, — что я понимаю и говорю по-русски. Она встрепенулась: «Что еще задругой доктор?» Я, разумеется, ничего не знаю, санитар Гюнтер, тоже не знает. Мария Петровна куда-то ушла, потом вернулась, чем-то недовольная. Еще я заметил, что он слегка волочит правую ногу...
   Опять она осматривала меня, слушала легкие и сердце, мерила температуру — опять 38. Что-то записала в свои бумаги, пощупала спину, где следы от банок. Сказала, что нежная кожа, осторожно натерла какой-то мазью. Это было очень приятно, я ей так и сказал. Мне показалось, что она даже покраснела немного, или, может быть, это от того, что в комнате жарко. Еще я рассказал ей, как заболел в Киеве, когда работал с Алешей, как меня бил озноб и была высокая температура, и про ужасное на вкус питьё, которым меня лечила Babuschka.
   «Малярия! — сказала Мария Петровна, подумав. — Но чтобы зимой...» Взяла у меня еще кровь на анализ и наконец стала заполнять историю болезни. Имя, фамилия, как зовут отца, год рождения, с какого времени в плену... И Мария Петровна произнесла едва слышно: «Takoj molodoj...» Еще спросила — в каких лагерях и лазаретах находился. Я все рассказал: и про допросы у Лысенко, и как после этого оказался в больнице, и что даже говорить не мог. В эту тему она вдаваться не захотела, велела Гюнтеру дать мне на ночь таблетки, чтобы лучше спал. Давали ужин, потом Гюнтер принес мне смену чистого белья — кальсоны с тесемками, чтоб завязывать на ногах, и рубашку с такими же завязками у ворота. Сменил влажную простыню: я потею. И меня стало клонить ко сну, таблетки действуют...
166

   Утром разбудил меня санитар Вальтер — ставить градусник. Температура уже меньше — 37,4. На завтрак пшенный суп и белый хлеб. Пришла и Мария Петровна, она довольна, что температура упала, а что покажет анализ крови, она еще не знает. Опять слушала легкие и смотрела следы от банок на спине. Опять втирала мазь.
...Если бы это Нина трогала так мне спину, я бы, наверное, сразу выздоровел. Правда, от рук фрау доктор мне тоже очень приятно. И еще она сегодня осматривала шрамы у меня на ногах, хотя ноги давно не болят. Сказала, что они должны быть в тепле, что иначе раны могут открыться, а это опасно — такое плохо заживает. «Тебе сделают повязку!» Надо же, такое внимание, прямо как в частной клинике... И действительно, вскоре появляется Гюнтер и делает мне на обеих ногах повязки с мазью, сильно пахнущей рыбьим жиром. «Ну, Вилли, — говорит он, — здорово у тебя получается с нашим доктором. Ведь такая неприступная была, а как с тобой возится!» — «Сам видишь — может, она так заботлива, потому что я говорю по-русски?» Санитар не унимается: «Там две палаты по восемь коек, и все заняты. Могла бы кого-нибудь сюда переложить, чтоб у них было посвободнее». — «Конечно...»
   Я и сам уже задумывался: почему я здесь лежу один. Но уж спрашивать об этом доктора Марию Петровну точно не буду...
День проходит за днем. Мария Петровна смотрит меня каждый день, иногда по два раза. Макс заходит каждый вечер и однажды приносит чудесную весть: приветы и поцелуй от Нины. Она уже беспокоится о моем здоровье. Больше недели в больнице — это непривычно. А Мария Петровна, бывает, приходит ко мне в палату под каким-нибудь предлогом и расспрашивает о Германии, из каких я мест и о нашей семье. Совсем не по медицинской части... И по правде говоря, эти разговоры с ней мне очень приятны. Мне велено выходить теперь каждый день по два раза на свежий воздух — привыкать к морозу.
Как-то ночью Марию Петровну вызывали по экстренному поводу в другую палату; потом она зашла и ко мне — посмотреть, все ли в порядке. И вот что сказал об этом Макс, ког-
167

да я поведал ему о таком заботливом уходе: «Только не вздумай рассказывать про это Нине! В женской душе разобраться трудно, а ты, видно, нравишься докторше. Так что пользуйся ее отношением, пока оно платоническое; скоро ведь настанут суровые будни!»
   Мария Петровна велела при выписке, чтобы недели через две-три я явился на повторный осмотр. Многовато чести военнопленному... И по этой причине в конце января 1949 года в моем письме маме ко дню ее рождения бьши такие строчки:
   «...Вы совсем неверно представляете себе нашу жизнь здесь. Вы не поверите, какие хорошие у нас отношения с русским населением и с офицерами в лагере. Они просто чудесные».
НАШ ЛАГЕРЬ - ОАЗИС ЧЕЛОВЕЧНОСТИ
Встретили меня в нашей комнате приветливо. Три недели пробыл я в лазарете, похудел, но чувствую себя хорошо и радуюсь, что теперь опять рядом с товарищами, рядом с Максом. Здесь, в лагере, хорошая новость: во всех помещениях появились репродукторы, играет радио. Откуда они взялись?
   ...По заявке из города 25 военнопленных посылали на разгрузку вагонов. В числе прочего там оказалась аппаратура с телефонной станции, из Вены. Гора телефонных аппаратов, сваленных, как попало. Известное дело — демонтаж, надо поскорее, чтоб начальство похвалило...
   О телефонах прослышал наш заведующий мастерской, мастер на все руки Эрвин Шипански. И попросил товарищей, которые работали на разгрузке, раздобыть там и принести в лагерь побольше микрофонов и слуховых раковин. Повытаскивать их из телефонных трубок, проще говоря. Там же нашелся телефонный провод, и его тоже увезли в лагерь — договорились с водителем продуктовой машины, чтобы «заехал на минутку» туда, где разгружали эти вагоны.
   Комендант Макс Зоукоп попросил разрешения сделать проводку во все комнаты, и Владимир Степанович разрешил. А репродукторы смастерили из картона сами. Доносится из них, конечно, не концертное звучание, но все же! А в кабинетах Зоукопа и Владимира Степановича электрики смонтировали микрофоны, чтобы начальники могли запросто сделать объявление или позвать кого им надо. И в ком-
168

нате для наших «артистов» тоже радио, и мы можем теперь заниматься под музыку.
На следующий день я пошел в свой «отдел труда». Там товарищи тоже обрадовались, что я выздоровел. На завод ехать пока не надо, здесь в конторе тоже полно дела, разной писанины. Очень хочется поскорее на электростанцию, к Нине, но я решил не торопиться.
Из письма домой 13 февраля 1949 г.:
«Дорогая мама, дорогой папа!
Сегодня воскресенье. Разбудила нас утром музыка — утренний концерт по радио из Германии. А письмо я пишу после богослужения.
   ...Вот уже февраль, через месяц будет мое совершеннолетие, 21 год, но, к сожалению, время плена еще не закончилось. Но 1950 год мы встретим, конечно, уже вместе. А пока здесь все еще стоят морозы; несколько дней мы даже не ходили на работу — температура опускалась до 28 градусов.
   ...Несколько слов только к тебе, дорогая мама. Когда мне было шестнадцать, я не мог понять, почему тебе не нравилось, если я проводил вечер с Хильдой... Чего только я не был лишен в этом смысле за прошедшие с тех пор четыре года! Время ведь не стояло на месте, и я вырос, стал мужчиной. Дорогая мама, прости меня, я ведь не знаю, все ли ты верно поймешь. Но я мечтаю о времени, когда смогу открыть мое сердце перед тобой, освободиться от всего, что меня гнетет.
   Слава Богу, что со мной рядом Макс. Лучшего старшего друга, я бы даже сказал —наставника, я бы найти не мог. В этом году ему исполнится 36...
   Я закачиваю письмо с уверенностью, что ждать возвращения домой осталось недолго.
Ваш сын Вилли»
Если можно говорить о «хорошей жизни» в плену, то мне живется хорошо, гораздо лучше, чем большинству пленных. Я хорошо овладел русским языком, и это приносит плоды; если бы не язык, быть бы мне на тяжелой работе в силикатном цеху, на электростанции или у мартеновских печей, на жгучем холоде или в жарище. Но в общем, всем нам в этом лагере сильно повезло: немецкое лагерное начальство хоро-
169

шо ведет дело. И вместе с начальством советским старается, как только возможно, облегчить жизнь всем военнопленным. И без Владимира Степановича, без его почти отеческой заботы о нас, это было бы невозможно здесь — в стране, для многих пленных все еще остающейся вражеской.
   А если вспомнить пересыльные лагеря! Ченстохова, 40 000 пленных, ужасающие условия, отсутствие гигиены и скудное питание, ледяной холод в бараках. Лагерь в Дем-бице, где над нами измывались свои же немецкие охранники, а санитарные условия были еще хуже. По сравнению с этим лагерь в Перемышле показался мне раем... А потом Киев, немецкий «полковой командир», желавший властвовать над нами. Если бы я знал его фамилию! Под суд надо такого гада, чтоб получил по заслугам. Сволочь рыжеусая, бесстыжая! Скольких из нас он бил и пинал, и все это на глазах у русских, им на потеху...
   На шахте в Макеевке немецким комендантом в лагере был уже Макс Зоукоп, он старался как мог; если бы русские позволили управлять ему, там был бы тоже образцовый лагерь. И только здесь, в Мариуполе, благодаря начальнику лагеря Владимиру Степановичу, Максу Зоукопу удалось создать в нашем лагере военнопленных человеческие условия, настоящий оазис...
   Конечно, и здесь не все то золото, что блестит, но, когда я слышу рассказы товарищей, прибывших к нам из «колхозного» лагеря, я благодарю Бога за то, что проведу последние — надеюсь! — месяцы плена здесь, в этом лагере.
Ну а что с операцией «вы нам рукавицы, мы вам швейные машины»? Надо узнать у Эрвина, заведующего мастерской. Я пошел туда. Вижу — там стоят только две такие машинки. Что, остальные уже отремонтированы и отправлены на фабрику? «Разумеется!» — отвечает Эрвин и рассказывает, как было дело.
   Сначала Владимир Степанович велел отправить туда пять отремонтированных машинок, но с условием: машина, которая за ними приедет, должна везти сюда рукавицы. Вот так дело и пошло — раз за разом, пока не починили и не отправили на фабрику все. И вот уже неделя, как два пленных механика постоянно находятся там, на фабрике, и ремонтируют швейные машины на месте. Были сомнения — как их туда доставлять, очень уж далеко, но Макс Зоукоп убедил Влади-
170

мира Степановича, что лучше поселить их обоих на той фабрике, и они будут там спокойно работать... И теперь у каждого пленного в нашем лагере — безразлично, работает он на холоде или в цеху, — есть рукавицы. А вещевой склад в лагере буквально забит ими!
   И я ощущаю никогда еще не испытанную радость от того, что затеял это дело — на пользу всему лагерю. А еще наш театр — ведь скоро мы опять будем выступать, доставлять нашим зрителям удовольствие, этим тоже можно гордиться. Но, повторяю, без доброго отношения и забот Владимира Степановича ничего бы этого не было. Было бы как в других лагерях. Многие думают так же, не все, конечно; многие недовольны — он ведь ничего не сделал, чтобы нас скорее отпустили домой, ему, наверное, нравится командовать лагерем, в котором все в порядке и пленные хорошо работают, «восстанавливают народное хозяйство». Когда возникают такие споры, я не могу удержаться и решительно «защищаю» начальника лагеря. Недовольные и сами должны быть рады, что они теперь не пашут в колхозе, да еще на таком морозище. А у нас ведь в лагере отопление во всех помещениях, и его ни разу не выключали. Одно это многого стоит!
Наконец приходит день, когда я еду в завод; в понедельник, к шести часам утра. Конечно, ноги готовы нести меня прямо на электростанцию, скорей к моей Нине, но рассудок подсказывает — не торопись, будь осторожен! Ждал четыре недели, подожди еще 10—15 минут, ничего не случится. И все-таки я поторапливаюсь. Камня, которым я «подавал сигнал», давно нет, нашел другой, стукнул о крыльцо... Дверь распахивается, Нина хватает меня за руки, тащит внутрь, обнимает и целует. Не успев поздороваться с Нелли, я уже с Ниной в укромном углу. Полушубок долой, она его прячет и бросается ко мне.
   «Moj lubimij, ty moje stschastje!— и засыпает меня вопросами и восклицаниями. — Ты похудел, ты весь такой? Что там тебе делали? Как тебе было в больнице? Ах, почему мне нельзя было за тобой ухаживать! Я так рада, что могла через Людмилу узнать про тебя от Макса. Я бы что-нибудь передала тебе, да ведь фруктов зимой нет! Я так счастлива, а ты, наверное, еще слаб, пойдем скорее сядем!»
Вот теперь я могу поздороваться и с Нелли...
171

   Как всегда, на столе горячий чай, а Нина принесла еще шоколад и сладкое печенье, я должен это съесть, а завтра она принесет еще свежее молоко, чтобы я скорей поправился. А я не знаю, как мне ответить на такую беззаветную любовь и только целую Нинины руки.
...Сегодня мне приходится прятаться, да не один раз, а два — лезть в железный шкаф, в котором — рубильники под напряжением. В первый раз ненадолго, кто-то зашел минут на пятнадцать, но все равно они кажутся вечностью, когда стоишь там, боясь шелохнуться. А вот второй раз это продолжалось, как рассказала потом Нина, почти час. Приходили монтажники и меняли проводку на одном из щитов. Нина даже расплакалась... Она бы меня совсем не отпустила, да мне надо до конца смены побывать еще в цехах.
   Ничего, теперь у нас опять пропуска, так что возвращаться в лагерь мне не обязательно с той же сменой. И Нина скрепя сердце отпускает меня, а я обещаю, что обязательно загляну сюда сегодня еще раз.
Скоро час дня. Медленно шагаю по морозу в мартеновский цех, к Ивану Федоровичу. Встретились так, словно давно пропавший без вести брат вдруг вернулся домой. Сыплются вопросы — где я пропадал и что со мной было, никто ведь точно не знал. Я все это рассказываю, и, конечно, за мое благополучное возвращение приходится выпить водки. Закуска — сардины в масле и свежий, так чудесно пахнущий хлеб. Потом еще... Отпускает меня Иван только после того, как его срочно зовут к одной из печей. Сердечно обнимает меня, как это делает на людях он один, и прощается: «Do poslezawtra!»
   Я однажды спросил Ивана Федоровича, не боится ли он, что на него донесут за такое общение со мной, военнопленным. А он ответил: «Знаешь, Витька, пошли они все... туда-то. К черту их всех, и к черту мою бабу!» И опять я вижу, что он относится ко мне ну прямо как к сыну...
Мы расстались, и я пошел в силикатный цех. Там меня сердечно встретил немецкий бригадир Хуберт, мы не виделись с тех пор, как затеялось дело с рукавицами. Благодарил меня и потащил к начальнику, вот, мол, благодаря кому мы теперь выполняем нормы... Хуберт позвал еще русского начальника
172

смены Володю, и мы втроем явились к Петру Ивановичу, которого и надо благодарить на самом деле — с него ведь все началось, он позвонил на фабрику, где шьют рукавицы. Оказывается, ему не сказали, что пленные отремонтировали уже полсотни швейных машин для фабрики и продолжают эту работу. А поскольку он рад, что пленные у него в цеху теперь лучше работают, опять появляется секретарша — как водится, с подносом. Колбаса, мясо, хлеб и стаканы, а водку Петр Иванович принес.
   Пить нас не заставляет — можно символически, чтобы не захмелеть. А вот на мясо и колбасу налегайте, советует Петр. А когда мы через полчаса уходим, секретарша вручает Хуберту пакет, в нем колбаса, сало, огурцы, хлеб — все, что осталось от закуски у начальника. Хуберт страшно удивлен, потому что в цеху многие считают, что начальник ненавидит немцев. Вот и пойми эту русскую душу!
Механический цех неподалеку, теперь туда, к Максу. Еще ведь надо поблагодарить Людмилу за то, что держала Нину в курсе дела, пока я болел. Макс был занят, ковал с двумя подмастерьями какую-то здоровенную железину, и я пошел прямо к Людмиле. Она стала мне рассказывать, как Нина обо мне беспокоилась, ведь целых три недели меня не было, а если пленный три недели в больнице, то, значит, дело плохо — пленные должны ведь работать, а не болеть так долго... Когда я вернулся от Людмилы в кузницу, Макс все еще был сильно занят; я попрощался и отправился поскорее к Нине — до отхода поезда в лагерь оставался целый час.
   Она меня ждала и уже нервничала. «Я боялась, что ты сегодня больше не придешь!» Поцеловала меня, почуяла запах водки, наморщила лоб и сказала очень серьезно: « Witka, nel-sja pit wodku! Только из больницы, а уже делаешь глупости. Пожалуйста, Витюша, milenkij moj, тебе выздоравливать надо, а не водку пить!»
Я стал рассказывать про Ивана Федоровича и Петра Ивановича и тут вспомнил, что обязательно должен попасть сегодня еще в литейный цех, к заведующему формовочным отделением. Там какие-то неполадки с формой для отливки корпуса редуктора, а делал ее наш военнопленный. Нина хочет, чтобы мы завтра встретились у Александры, она может оставить нас у себя прямо с утра... Я, разумеется, хочу того
173

же. И мы уговариваемся встретиться завтра возле медпункта около шести.
Литейный цех недалеко от электростанции. Немецкий бригадир Карл Гейнц помог мне искать начальника цеха, нашли мы его в конторе, где мой предшественник венгр Ференц навещал свою подругу Любу. Секретарша дала нам понять, что Владимир Васильевич, ее начальник, не в восторге от того, что мы сюда явились. К тому же он, кажется, не совсем трезв. Просит не мешать, а прийти завтра в два часа дня к нему в кабинет.
   Замечательно, мне подходит как нельзя лучше! Карл Гейнц возвращается к своей бригаде, а я иду в сторону механического цеха, надеясь встретить Макса. Не застал, наверное, он перед уходом заглянул к Людмиле. Встретились мы уже на станции, Макс как всегда в отличном настроении. Уже по дороге, в вагоне, могу наконец рассказать ему про сегодняшний день, про Нину. И как всегда, он слушает и почти ни о чем не спрашивает. А сегодня вечером мы будем репетировать — к следующему выступлению. «Давай-ка лучше немного соснем, — говорит Макс. — Вечером ведь надолго задержимся».
   Приехали в лагерь, пришли в нашу комнату. Стянули с себя тяжелую одежду, сходили за вечерним супом. «Артисты» уже собрались. Четверть часа на передышку — и репетиция начинается. Часа три гоняет нас Манфред, а после этого оказывается — нет, вот эту, мол, сценку, надо повторить еще раз. Едва не полночь, когда добрались наконец до кроватей.
   А утром обычное дело — сигнал, подъем, умывание, если вода из кранов течет. Потом — за супом, не забыть пайку хлеба, и — по вагонам, на завод. Сегодня мне не терпится — ведь в шесть часов встреча у медпункта с Ниной. Я очень надеюсь, что с ней ничего не случилось...
Вместе с Максом направляюсь к механическому цеху, потом — раз, и в сторону, к амбулатории. Нина ждет, вся в нетерпении — уже ведь шесть часов. Слава Богу, еще темно, нас никто не замечает, и мы скрываемся за дверью. Аля нас приветствовала, мы прошли в «нашу» комнату, тут же стали обниматься и целоваться. Нина хочет обязательно помочь мне раздеться, она уверена, что я очень слаб, ведь целых три
174

недели был болен. Стаскивает с меня ватник и валенки, туда же летит и все остальное, и вот мы уже лежим рядом под одеялом. Нина прижимается ко мне, осторожно трогает спину — следы от банок, которые мне ставили в больнице. Беспокоится, что я, наверное, еще не совсем здоров для объятий, но я ведь так не считаю, ну, и все улаживается...
   А Нина мыслями все еще в тех днях, когда я был болен. Она боялась, что меня отправят в другую больницу, и сюда я больше не вернусь. Ужасно беспокоилась, ведь столько времени меня не было! А что доктор Мария Петровна держала меня в лазарете неприлично долго, Нина ведь не знает, да я и сам далеко не сразу понял, что Марии Петровне явно нравилось натирать мне спину и при этом откровенно ее поглаживать. И компрессы на ноги были мне, наверное, не лишними, но какая же русская докторша станет уделять пленному столько внимания? За больными в других палатах такого ухода не было. Нине я, конечно, не скажу, что Мария Петровна, может быть, могла питать ко мне другие чувства...
   Нина считает, что за эти три недели я побледнел и похудел, все ребра пересчитать можно. Сплошные преувеличения.
   «У нас сегодня будет хороший обед, вместе с Алей, здесь, в амбулатории», — заключает Нина. «А что будем делать, если кто-то войдет, когда будем сидеть за столом?» — спрашиваю я в некотором сомнении. «Мы тебя так оденем, что никто не поймет, что ты военнопленный, ты же хорошо говоришь по-русски».
   Что она только на себя не берет, чем только не рискует ради любви! Ведь даже то, что пришла на завод не в свой рабочий день, уже подозрительно. Ведь тут стоит кому-нибудь норму не выполнить — и уже разговоры про «саботаж»... «Я благодарна Богу за то, что он свел наши пути, что он дарит нам это счастье, — шепчет Нина. — Бабушка научила меня молиться, и я не устану просить Бога, чтобы он помог нам сохранить его».
Стук в дверь, это Аля возвращает нас в действительность. Она зовет нас к столу — готов обед. Нина выскальзывает из кровати, что-то на себя набрасывает и исчезает за дверью. И вскоре возвращается с ворохом одежды: брюки, рубаха и куртка, на которых не написано слово «военнопленный». Они мне даже впору... И комнатные туфли, наверное, само-
175

дельные. Ведь в валенках или ботинках входить в эти помещения вообще не разрешается, так что мою обувь никто не должен видеть. И еще она меня причесала моей же расческой из листового алюминия. «Вот таким ты мне нравишься!»— заявляет Нина, и мы идем к столу.
   Александра приготовила жаркое из крольчатины, вареную картошку, нарезала капусту с морковью. Нина накладывает мне полную тарелку. Еще на столе грузинское белое вино, а на сладкое — компот из груш, это домашние консервы. Если бы мои родители или брат могли меня здесь увидеть, они бы не поверили, что я в русском плену; мне и самому сейчас трудно в это поверить. И я задумываюсь о тысячах, о сотнях тысяч немецких военнопленных, которым не так повезло, как мне.
Уже начало первого, и мне пора в литейный цех, а прежде чем идти к начальнику, надо еще справиться о деле у немецкого бригадира. Я пошел переодеваться, а то еще можно забыть про здешнюю одежду... Мы трижды расцеловались с Александрой, как здесь полагается друзьям; а Нина меня обнимает и не хочет отпускать. Плохо, конечно, что нам надо прятаться, встречаться только тайно, глядеть все время в оба, чтобы никто ничего не заметил.
Конечно, я и до знакомства с Ниной уже хорошо знал, что такое плен. Но теперь, когда я люблю Нину, ощущаю всю униженность человека в плену вдвое сильней. Как ужасно, что война сеет повсюду смерть и опустошение, превращает землю в пустыню, сравнивает с землей целые города, гонит людей из родных мест, отбирает детей у отцов и любимых у жен. А самое худшее, по мне — это плен. Бесконечные физические и духовные страдания, произвол охранников, чья власть над нами безгранична, лишение всех человеческих прав. Не говоря уже о том, что многолетнее пребывание в плену изменяет характер человека.
   И вот в этих немыслимых условиях я впервые испытываю любовь. Любовь к женщине, без которой я не хочу жить. Всем на свете я хотел бы сказать о любви к моей Нине. Кричать, что нет на свете ничего выше любви и что заглушить ее невозможно. Но я ведь должен быть счастлив уже тем, что эта любовь есть, безразлично, при каких обстоятельствах и условиях! Верно, я благодарю Бога за всё это. И уже сейчас
176

страшусь того дня, когда нас освободят из плена, отправят домой, в Германию, и я должен буду расстаться с Ниной.
Сколько раз уже я ломал себе голову над тем, существует ли возможность не расставаться с Ниной, быть с ней вместе до конца наших дней. Я что, хочу остаться здесь и после плена? Или, может быть, увезти Нину с собой? Наивно всё это, вот что... Ведь без разрешения властей Нина не может поехать даже просто в другой город. Посоветоваться с Максом, может быть, у него такое же с Людмилой? А может быть, сбежать вместе с Ниной, куда-нибудь, совсем в другие места, и там начать вместе новую жизнь? Но на что жить? У меня ведь никакой специальности, ну, удачно рисовал, так это еще ничего не значит...
   Нет, все это пустые мечты. А вот если бы хоть какая-нибудь возможность для Нины поехать вслед за мной, когда меня отпустят из плена, — вот это было бы самое лучшее. Каждый день буду писать ей длинное любовное письмо, пока она не сойдет с поезда в Эссене и я не обниму ее снова — уже навсегда. Вот это было бы исполнением всех желаний...
А сейчас пора в литейный. Надо постараться объяснить начальнику цеха, что пленные рабочие не виноваты в том, что готового литья не хватает. Карл Гейнц уже ждет. Мысли мои все еще с Ниной, но надо взять себя в руки, собраться для разговора с Владимиром Васильевичем.
   Карл Гейнц рассказывает, что уже не раз пытался объяснить начальнику, что литейные формы бракованные, что «править» их подручными средствами бессмысленно. А тому нет дела до пленных, он требует одного — чтобы они всегда выполняли нормы и литейный цех красовался бы на красной доске с перевыполнением плана. А не ходил в отстающих!
   Карл Гейнц привел меня в помещение, где хранятся модели для литья. Говорит — если бы он сам не пытался наладить здесь хоть какой-то порядок, отливать корпуса для редукторов давно было бы не на чем. Что очень часто цех не может изготовить нужные изделия, потому что исправление деревянных моделей занимает слишком много времени. Нет нужных инструментов, нет хорошего дерева, иногда исчезает вся модель, топят этим деревом, что ли? Для моделей должен быть специальный склад, как полагается в приличных литейных цехах!
177
12-5895

   Владимир Васильевич все это знает, но повторяет свое: «Пленные должны работать, а не болтать про модели». И Карл Гейнц уже не решается к нему обращаться, а русскому бригадиру Володе дело есть только до бутылки. А каждому пленному он бы с удовольствием дал под зад...
Что ж, значит, вперед — прямо в пасть льва. Как и вчера, Natschalnik отсутствует. Его секретарь, молодая запуганная женщина, не советует мне искать его там, где он был вчера: «Лучше, приходите через час, я попробую найти его по телефону».
   «Знаешь, что? — говорю я Карлу Гейнцу. — Пойду-ка я в мартеновский цех к Ивану Федоровичу. Он хороший, может быть, он поможет нам». Карл Гейнц только качает головой: «А с нашим — ничего не добьешься». И я отправляюсь за добрым советом к Ивану Федоровичу, благо мартеновский отсюда недалеко. Только вошел в цех, как мне навстречу Иван. «Gdje ty tak dolgo byl?— спрашивает он сразу и обнимает меня своими медвежьими ручищами. — Пошли ко мне».
   По дороге я рассказал Ивану про трудности с Владимиром Васильевичем. Иван зовет меня с собой в кабинет и бормочет, что «этот сукин сын» допьется когда-нибудь до ручки. Секретарша Лидия, добрый ангел Ивана Федоровича, доложила, кто ему за это время звонил. А Иван берется сразу за телефон и пробует найти где-нибудь Владимира Васильевича. С третьего или четвертого раза это ему удается, и они договариваются — через 15 минут у того в кабинете. И мы сразу отправляемся туда—я хочу успеть показать Ивану до их разговора кучу дефектных моделей, на которых пленные рабочие «должны изготовлять» пригодные литейные формы. И оттуда — в кабинет начальника цеха. И Карла Гейнца, который боится, что Владимир Васильевич вышвырнет нас вон, как только увидит, что мы привели «постороннего, тоже, разумеется, берем с собой.
Но все происходит не так. Начальник цеха даже подал нам руку, это он вообще в первый раз поздоровался с Карлом Гейнцем с тех пор, как тот у него работает! А Иван Федорович начинает излагать дело, очень осторожно. Сначала рассказывает, как хорошо работают у него Plenny. Потом про меня — какое это важное дело: распределить людей, чтобы хорошо организовать работу. Упоминает, что я не раз приходил к нему за советом, вот и теперь...
178

   И тут Владимир Васильевич разражается бранью: столяры в модельном отделении работают плохо, месяцами приходится иметь дело со старыми, а то и совсем негодными моделями. А в негодных формах невозможно изготовить хорошие отливки! Тут я пробую вставить, что раз они в таких условиях выполнить нормы не могут, то и не получают дополнительных 200 граммов хлеба...
   Удивительное дело — Владимир Васильевич отвечает, что и ему это не нравится. «Но если мой цех план не выполняет, то хлебную норму срезают без меня, автоматически. Что же я могу поделать?» — «Очень просто, — отвечает Иван. — Достань пригодные модели, и у тебя не будет хлопот с пленными».
   Тут Владимир Васильевич стал ругать заводоуправление, но пообещал, что дополнительного пайка, во всяком случае, добьется, мол, в этом можете быть уверены. И вот разговор, от которого мы с Карлом Гейнцем хорошего не ждали, благополучно заканчивается с водкой — чтоб скрепить, как полагается, договоренность. Когда Владимир хочет налить нам с Карлом Гейнцем по второй, мы благодарим и отказываемся. А он даже просит Карла Гейнца докладывать сразу ему, если что не так. А секретарь всегда знает, где его найти, «спросите ее — и все будет в порядке!». И прощается с нами за руку, а Иван Федорович остается у него. Может быть, они хотели еще что-то обсудить. А может, просто допить бутылку.
Карл Гейнц был так удивлен всем происходившим в кабинете начальника цеха, что не произнес за все 20 минут ни слова. И чайный стакан водки под конец — впервые за все пять лет плена! Он поблагодарил и пошел к своим людям — поскорее сообщить им хорошую весть. А я отправился в медпункт — вдруг Нина еще не ушла? И верно — они там пьют чай... И еще тем временем Нина вот что надумала: предупреждать друг друга через Макса и Людмилу, если что-то меняется и следующую встречу надо переносить. Если, например, я не приеду на завод, Аля не может нас принять или Нину послали в другую смену.
   Мы нежно прощаемся, Нина еще раз обнимает меня и целует, и я — бегом на станцию, на «поезд домой», в лагерь.
Макс сегодня задержался в кузнице, я сходил за ужином и подсел к нашему дирижеру Манфреду. И вот что от него ус-
179
12*

лышал: «Опять будут отправлять домой — человек двести или триста. Но наверное, только больных и немощных. Нам туда не попасть, мы ведь — «постоянный состав». А я и не знаю, — грустно говорит Манфред, — куда мне ехать, вестей из дому я так и не получал. Если это верно, что вся Силезия отошла теперь к Польше, то и ждать нечего, письма ни туда, ни оттуда не приходят...»
   Может быть, ему ехать с Максом в Дюссельдорф и оттуда уже искать свою семью? Может быть, поляки вообще всех немцев из Силезии выгнали? Ведь все, что мы знаем теперь о Германии, это из Восточной Германии. И немецкие газеты, которые иногда бывают в лагере, только оттуда. А Макс уже не раз говорил, что они врут почем зря...
Вот и в письмах, которые я получаю из дому, никогда нет ничего о политике, но я могу, читая между строк, понять из них, что наша семья снова живет хорошо. У них большая квартира. Отец снова работает по специальности, на шахте в Эссене, брат Фриц работает пекарем, а мама ведет домашнее хозяйство.
   Конечно, я тоже хочу вырваться из плена, я тоже хочу домой. Но с тех пор, как я познакомился с Ниной, нашел мою первую большую любовь, меня уже не так тянет домой. Я хочу сначала узнать, будет ли освобождение из плена означать и полный отказ от Нины. А пока я здесь и вовсю наслаждаюсь нашей любовью.

No comments:

Post a Comment