Sunday, June 29, 2014

1 В.Биркемайер Оазис Человечности № 7280/1

WILLY BIRKEMEYER
EINEJUGEND
HINTER
STACHELDRAHT
ALS 16-JAHRIGER FLAK-HELFER IN SOWJETISCHER KRIEGSGEFANGENSCHAFT
ASCHENDORFF MUNSTER

ВИЛЛИ БИРКЕМАЙЕР
ОАЗИС ЧЕЛОВЕЧНОСТИ
№ 7280/1
ВОСПОМИНАНИЯ НЕМЕЦКОГО ВОЕННОПЛЕННОГО
Перевод с немецкого Михаила Черненко
МОСКВА «ТЕКСТ» 2005













УДК 341 ББК 87.7(4Гем) Б64
Художник А.П.Иващенко



ISBN 5-7516-0511-Х



© 2002 Aschendorff Verlag GmbH & Co. KG, Munster © «Текст», издание на русском языке, 2005

ПРЕДИСЛОВИЕ
Посвящаю мою книгу четверым. В тяжелое время военного плена в Советском Союзе, особенно в последние два года, в Макеевке и Мариуполе, они оказали на меня самое большое влияние.
   Первым был мой друг Вальтер Цвинер, с которым мы были вместе с первых дней, еще при зенитных орудиях в Германии. Во время долгого и тяжкого пешего марша пленных до Киева он ни разу не оставил меня. И когда я уже не верил, что выдержу, он умел придать мне какую-то толику бодрости духа, хотя сам был ранен. Это он показал мне, что значит настоящее товарищество. Теперь он живет со своей семьей в Людвигсбурге.
   Второй, Макс Шик из Дюссельдорфа, был мне в плену как отец. Каким-то ему одному ведомым образом он самоотверженно воспитывал меня и любил как сына. Я благодарен ему за все. К сожалению, его уже нет в живых.
   Третий — это баварец Макс Зоукоп, немецкий «комендант», староста лагеря военнопленных № 7471/5 на шахте в Макеевке, а затем лагеря № 7280/1 при металлургическом заводе в Мариуполе. Его старания и упорство, его умение ладить с советскими начальниками делали нашу жизнь все же терпимой. Он всегда был готов каждого выслушать и старался помочь.
   И еще — Владимир Степанович, отец родной нашего лагеря. Он заботился о своих Plennyh. Вместе с Максом он сумел сделать наш лагерь оазисом человечности. И наш подарок ко дню его шестидесятилетия, о котором я потом расскажу, — это было уже незадолго до нашего отъезда на родину — был лишь скромной благодарностью за все, что он для нас сделал. Кто был с ним, никогда его не забудет.
Почему я пишу эту книгу?
   После освобождения из плена я сразу написал страниц двадцать — чтобы не забыть о каких-то «главных» моментах.
   
А через много лет нашел в бумагах моей уже покойной матери двадцать два моих письма и тридцать три открытки, посланные домой из плена.
   В годы «холодной войны», когда я старался действовать в духе взаимопонимания между немцами и людьми тогдашнего Советского Союза, мне подбросили книжку бывшего немецкого военнопленного. Автор рассказывал о пережитом им в лагерях так, что хуже не придумаешь. В каждом существе женского пола он видел потаскуху, начальство и лагерная охрана ненавидели немцев и жаждали крови, питание было таким, что не стали бы есть и собаки... Речь шла о том же времени и тех же краях.
Я должен был ответить.
Я не сомневаюсь, что в каких-то лагерях из их великого множества условия были хуже, чем у нас; где-то, возможно, они были нечеловеческими. Но ведь были и оазисы человечности, как наш лагерь, по крайней мере, в последние два года моего плена. Поэтому моя книга посвящена и начальнику лагеря Владимиру Степановичу. И в его лице всем, кто, несмотря на трудности, с гражданским мужеством искал и находил возможности для человеческих отношений с нами.
   Моей книгой я хочу помочь пониманию друг друга. Между нами могут быть добрые отношения. Несмотря на то что долгие годы мы были врагами.
   
1. НА ВОЙНЕ, ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
5 января 1945 г.
Дорогая мама!
А все же мы будем прикрывать отступление войск на запад. Уже несколько дней, как нас зачислили в дивизию СС «Гитлер-югенд». Не могу описать, как я горжусь, что надену настоящий серый мундир...
Так начиналось мое последнее письмо маме перед долгой дорогой в русский плен. Перед тем, на Рождество, я был в отпуске, и родители пытались уговорить меня не возвращаться в часть: ведь война проиграна и вот-вот окончится. И место, где меня можно было спрятать, они тоже приготовили. От моего брата, который служил в дивизии СС «Викинг» на Восточном фронте, вестей не было уже несколько месяцев.
На новый, 1945-й, год я писал родителям:
   За нами остался год страшных поражений, год нашего мужества и успехов. Наша зенитная батарея много сделала при обороне Бреслау от воздушных налетов и нанесла большой урон вражеским самолетам. На счету только нашей батареи 23 сбитых вражеских бомбардировщика. Я молился за каждый снаряд, которым заряжал 8,8-дюймовое орудие, чтобы он поразил вражеский самолет. Я тверд как скала и уверен, что 1945 год принесет нам победу. Я отдам все силы немецкому народу и буду сражаться за лучшее будущее нашего поколения.
   Новогодний праздник у нас на позиции завершился речью горячо любимого фюрера, которую передавали все радиостанции. Его непоколебимость и слова уверенности в победе укрепили нас внутренне и придают нам силу, чтобы в предстоящие тяжелые месяцы нанести врагу сокрушительное поражение. Вы, конечно, тоже не пропустили эту речь. Яуве-
7

рен, что и вы обрели в ней новые силы и не сойдете с пути, указанного фюрером. Под конец этого замечательного вечера я еще долго сидел с товарищами, мы говорили о нашей родине и наших родных и поклялись защитить нашу родину и народ от всех врагов. Никогда еще мне не было так хорошо с друзьями. Я опять душой и телом солдат, готовый пожертвовать всем за народ и родину.
Наша зенитная батарея стоит в маленьком городке юго-восточнее Бреслау, теперешнего Вроцлава. Мы прикрываем металлургический завод, выпускающий в основном гусеницы для танков. Полно снега, лютый холод, глаза слезятся от сильного ветра. Если прикоснуться к орудию без перчаток, пальцы прилипают.
   Накануне нескольким товарищам и мне командир батареи прикрепил к мундирам военные кресты «За заслуги» — мы отразили налет на металлургический завод и даже сбили девять русских бомбардировщиков. Два дня и две ночи русские и американцы без конца пытались нас и все кругом разбомбить. Несколько бомб упали чертовски близко, но нам повезло. Ведь из-за нашего заградительного огня они сбрасывали бомбы, еще не долетев до города. После того как мы прогнали еще два самолета-разведчика америкашек, наступила тишина, призрачная тишь, а мы все были совершенно без сил. Я ткнулся куда-то в угол и расплакался. Я не знаю, сколько снарядов я послал, бранясь, в небо, но дольше выдержать все это мои товарищи и я не смогли бы чисто физически. Не говоря уже об убийственной нервной нагрузке. Ведь, кроме двух офицеров да еще фельдфебеля из «Трудовой повинности», ни одному из нас нет и семнадцати. Что сказал фюрер в своем новогоднем обращении? Разбить и и уничтожить превосходящие силы врага, где бы он ни появился? Нет, меня не берут сомнения, разве мы не обратили в бегство бомбардировщики с их смертоносным грузом?
Следующие дни — всё тихо, никаких налетов, только где-то вдали слышен вроде бы гул артиллерии, больше ничего. И мы только чистим орудия и тренируемся на радиоприборах для обнаружения самолетов противника.
   И вдруг — рев самолетов. Это русские или американцы, а нам не объявили тревогу? Нет, все в порядке, это наши
   
летчики, звено или больше пикировщиков «Юнкерс-87». Со страшным ревом они атакуют где-то неподалеку от нас вражеские позиции или танки. Пикирующие бомбардировщики налетают несколькими волнами, а мы бурно радуемся — во, они задали русским!
   Нам совсем не приходит в голову, что русские уже близко. Однако же быстро приходим в себя. Тревога, все на построение, русские танки все равно прорвались у соседнего городка и движутся к Одеру! В страшной спешке грузим на лафеты наши 8,8-дюймовые орудия. И со всем остальным хозяйством маршируем к реке, а там по льду — он толстый и выдерживает наши пушки — на западный берег. То там, то тут что-то случается, но на следующий день к обеду наши орудия снова в боевой готовности. Все так быстро потому, что оборона на том берегу уже подготовлена фольксштур-мовцами, это же Восточный вал! Вместе с моим другом Ганди мы приводим повозки и лошадей, разгружаем наше хозяйство и устраиваемся на новой позиции в блиндаже. Там мокро и очень холодно.
   Но вот разжигают походную печку, от нее идет тепло, и горести прошедшего дня забываются. Мы с товарищами приходим в хорошее настроение, как только появляется полевая кухня и нам дают горячий перловый суп. Хлеба тоже хватает.
   «Слышь, Вилли, — говорит Ганди, — я теперь, пожалуй, вздремну». И тут же засыпает.
   А я так возбужден, что мне кажется — не засну совсем. Но это ненадолго, усталость валит и меня. Кроме часовых на позиции,спят все.
   Еще светло или уже светло? Уже — это утро! И в его тишину врывается шум танковых гусениц. Он слышен с другого берега, там уже первые русские танки... Ганди уже нет в блиндаже, он раздобыл что-то поесть. Вскоре меня вместе с командирами орудий зовут к фельдфебелю Крист-ману. Он разъясняет нам диспозицию и объявляет приказ — держаться под напором русских до последней возможности.
   Тем временем солдат у нас прибавилось — это, наверное, потерявшие свои части пехотинцы. От них узнаем, что за неразбериха творится на фронте. Солдаты стараются поскорее сбежать из этого хаоса — в западном направлении; русские, кажется, их уже обгоняют. Я не могу в это пове-
   
рить, ведь фюрер в своем новогоднем воззвании внушил нам всем мужество и уверенность. О новом чудо-оружии он говорил и об укреплениях Восточного вала, которые остановят русских.
   Моя вера в фюрера непоколебима. Я спорю с беглыми солдатами, обвиняю их в дезертирстве. Надо мной смеются. Посмеиваются над юношеским заблуждением, внушенным мне в гитлерюгенде...
Под вечер вызывают добровольцев — кто пойдет к тому берегу, чтобы разведать, какими силами прорвались туда русские? Мы с Ганди, ясное дело, тут же вызываемся. Мы только что проглотили сводку с сообщениями военных корреспондентов о подвигах разведчиков. И в гитлерюгенде была такая военная игра на местности... А теперь это будет на самом деле и мы сможем доказать свою храбрость! «Вот теперь — да! — это я кричу, обращаясь к Ганди; он уже принес белые маскхалаты и шлемы. — Помнишь, мы читали про разведчиков там, в Карелии? Вот теперь и мы! — Я горжусь уже заранее. — Если все получится, нам ведь дадут Железный крест 1-й степени... Ух, и зададим мы Ивану!»
   Унтер-офицер с таким Железным крестом и нашивкой за рукопашный бой — он теперь тоже при батарее — сдерживает нас. Делать только то, что приказано, — «так, как я говорю!» Наскоро объясняет, как обращаться с пистолетом-пулеметом, автоматом. Мы же их раньше только видели, никогда из них не стреляли.
   Надели мы маскхалаты, затянули ремни. Автомат на грудь, шлем поверх пилотки и — вперед, пошли! А ночь темная, только снег и виден. «Ну, и что получится... — это Ганди ни с того ни с сего. — Унтер с нами! Уж он-то знает дело!» Тот откликается: «Ничего, ребята, целы будем, вернемся домой».
   Моего друга все зовут «Ганди». На самом деле он Вальтер, просто он худющий, терпеливый и страшно упорный, вот и похож на того индуса, борца за свободу. Ганди мой лучший друг, я люблю его как брата. Чем ближе к тому берегу, тем тише становится. С каждым метром, который мы преодолеваем уже ползком, напряжение нарастает, и мой страх тоже. От каждого шороха громко колотится сердце, сжимается горло; жуткий холод, а я весь в поту. А ведь с ка-
10

ким рвением, как беззаботно мы вызвались в эту разведку добровольцами...
Но вот мы у берега, пробуем лезть через кусты. Автомат на груди мешает, шлем сползает на лицо, маскхалат зацепился за ветку. Мы молчим, только подаем друг другу знаки.
   Вот, слышны чужие голоса, первые слова по-русски. А что я на самом деле знаю о русских? Очень мало, только вот, что они люди низшего класса. Проклятые большевики, ублюдки, никакой культуры... А небо густо затянуто тучами, почти черное. Глаза мои привыкли к темноте, снег белый, и этого хватает, чтобы ориентироваться. Наш унтер-офицер ползком подбирается к каким-то строениям. Манит нас за собой, мы карабкаемся следом.
   В темноте, прямо перед нами, — русский танк, его пушка смотрит на нас! Меня охватывает панический страх, сердце колотится так, что вот-вот выскочит из груди, струйки ледяного пота стекают по спине. А из крестьянского дома вдруг с шумом высыпают русские солдаты, их шатает, они совершенно пьяны! Слава Богу, может, нас не заметят, они же вышли только затем, чтобы отлить.
   А мне страшно — ведь слышно, как предательски колотится мое сердце, я боюсь дохнуть; мы лежим не шелохнувшись, беспомощно вжавшись в снег. А русские всё толкутся, то в дом, то обратно. Сколько времени мы так лежим? Десять минут, или двадцать, или еще дольше? Я не знаю. А страх, отражающийся в глазах нашего унтера, лишает меня всякой надежды. Разве он нам не рассказывал о делах на фронте, о том, за что получил Железный крест 1-й степени и нашивку за рукопашную?
   Когда толкотня и шум у русских становятся еще громче, я набираюсь смелости посмотреть на часы, на них — скоро полночь. Наш унтер приметил лучшее укрытие, он подает нам знак, и мы, пригнувшись, пробираемся туда. Получилось, нас не заметили, но сердце у меня прыгает по-прежнему. Рот пересох, я набираю немного снега, чтобы смочить губы. Отсюда лучше видно, и мы не верим своим глазам: кругом танки, орудия, грузовики, и русские, русские, русские. Откуда их столько?
   До следующего дома метров двадцать, может быть, тридцать. Нам надо туда. Это удается, русские нас не увидели. Не тут-то было! Целая орава пьяных солдат во главе с балалаеч-
11

ником устраивает танцы вокруг. Часовых нигде не видно. Плясать да водку хлестать — и это наши враги?
   Мы немного пообвыкли. Русским ведь нас не видно, мы хорошо спрятались, а нам отсюда все видно. Мы уже тихо переговариваемся и вскоре пускаемся в обратный путь, к берегу Одера. Наш унтер осторожно высматривает, где лучше пробраться, и вот мы уже у прибрежных кустов, и... Как гром из ясного неба — пулеметная очередь поверх наших голов. Огонь усиливается, потом стихает. Автоматные очереди, но где-то вдали. Мы буквально прилипаем ко льду реки. Я весь в поту, кажется, до самого маскхалата. Я ничего не соображаю, только бы выбраться, только отсюда, я жить хочу!
   Унтер-офицер Марек видит, как нам с Ганди страшно, и успокаивает нас. Его фронтовой опыт внушает нам уверенность, он ведь точно знает, что, когда и как надо делать, мы ему верим без оглядки. Перебегаем по одному, унтер командует, кому за кем. Какой же ширины здесь Одер? Проходит вечность, прежде чем мы добираемся до своего берега и бросаемся ничком в снег, он здесь глубиной по колено. Меня сотрясает рыдание, то же и с Ганди. А Марек? «Ну, теперь можете и пореветь, честно заработали».
Добираемся до позиции, рапортуем командиру батареи. Унтер-офицер Марек докладывает, сколько там танков и орудий, что делают русские. Ганди и меня командир отпускает, мы плетемся в свой блиндаж. Товарищи нас приветствуют, стрельба в деревне на том берегу их разбудила, они боялись, что нас застукали. От меня ждут рассказов, но я хочу только одного — на свою охапку хвороста, только спать, не хочу ни есть, ни пить, не хочу и Железного креста 1-й степени, хочу забыть эту ночь и этот страх. Смертельный страх, который меня одолел... Глаза слипаются, я засыпаю и опять просыпаюсь, весь в слезах. Вспоминаю родителей, вспоминаю брата, который уже давно сражается на Восточном фронте, он солдат дивизии СС «Викинг». Или санитар не воюет? Может быть, я его встречу? Я уже не так горжусь своим «настоящим» мундиром. Понемногу опять засыпаю, будит меня налет русских. Ну вот, ведь Ганди и меня хотели не будить после ночи в разведке...
У нас на батарее тем временем солдат явно прибавилось. Я все еще не понимаю, как так — эти солдаты не остались на своих
12

позициях, чтобы сдержать русских, вдарить по ним, разбить их? В ответ на мои вопросы они только посмеиваются. Вроде бы сочувствуют моей непоколебимой вере в фюрера.
   Отбиваем эту атаку и еще несколько. Стараемся стрелять пореже, чтобы не расходовать снаряды; только-только чтобы русские с их танками не перешли через реку на наш берег. Ночью тоже стоим наготове у орудий, но все равно положение наше делается угрожающим. Я ведь заряжающий, мое дело — чтобы снаряды были на месте и в порядке. И что их осталось мало, мне ох как хорошо видно; так мало никогда не было. А подвоза нет, и нам понемногу становится ясно, что нас окружают — Иван уже перешел через Одер, в другом месте.
   Но мы обороняемся. А русские нас обстреливают; слава Богу, нам еще повезло — бьют неточно, то недолет, то перелет. А толстый лед на реке снаряды уже разбили, и однажды ночью Иваны начинают наводить понтонный мост через Одер. Наш командир дает им дойти почти до середины реки, потом один-два залпа, и готово! Еще через ночь они повторяют попытку. Подпускаем их чуть не до прибрежных кустов, а потом — огонь! Р-раз-два, и всё... Иваны не знают, что у нас не осталось снарядов, совсем не осталось. Мы израсходовали уже и те, которыми стрелять нельзя было, они бракованные; это называлось «боеприпас от саботажа».
   А оба наши офицера нас уже оставили, их перевели на другой участок фронта; все начальство теперь — фельдфебель, старшина.
   Почти нечего есть. Хлеб, сыр в тубах, да искусственный мед, да еще сколько хочешь спиртного; откуда его столько? Это ведь Иваны только и знают, что пьют, а мы нет... Или мы тоже?
   Приставших к батарее солдат из других частей давно уже больше, чем нас, и как тут не понять, что и мы, юные «воины», тянемся за старыми вояками и — пробуем шнапс. Я еще никогда не пил спиртного, а тут сразу — все не так уж плохо, ничего страшного! А на следующее утро — ужасное похмелье, лучше б я умер, так мне худо. Старый солдат меня утешает: вот, глотни — и враз пройдет! Не верю я ему... Оказывается, он прав.
«А мы отсюда когда-нибудь выберемся?» — спрашиваю так, ни к кому не обращаясь.
13

   «Конечно! — считает Ганди. — Ты что, не слышал вчера вечером, как шли пикировщики? Уж они задали жару Ивану!»
   Сегодня мне стоять в карауле. Ночи все еще темные, чер-ным-черно. Для караульных у нас выкопаны ячейки, метрах в двадцати одна от другой. На каждую — пулемет, Бог знает, откуда они взялись. Ганди опять рассказывает какую-то веселую историю, как он был на заводе учеником токаря, а я смеюсь во все горло.
«Тише ты, там что-то движется! Может, это Иван!»
   И тут же — пулеметная очередь, чуть не рядом с нами. Кто-то кричит, а я хватаюсь за пулемет, целюсь вслед чужой машине, с которой стреляли, она еще видна. Наверное, не попал, очень уж быстро все произошло... Ганди — у другого пулемета, а на земле корчится наш товарищ, в него попали, он кричит, кричит, кричит, зовет маму... Куда он ранен, не видно. А его напарник убежал, видно со страху, в блиндаж. Раненый уже не кричит. Когда мы вытаскиваем его из ямы на снег, подходят еще солдаты. «Ему уже ничего не больно», — говорит один из них. Мне плохо. Это же смерть! Теперь или прошлой ночью в нас с Ганди тоже могло попасть, но вот судьба миловала.
   Прежде чем мы можем позаботиться об убитом, пальба продолжается. Мы с Ганди бросаемся на землю, к пулеметам; я высматриваю цель, хоть одного проклятого Ивана, на чьей совести наш товарищ. Палю во все, что движется, пулеметная лента кончается; наверное, я в них попал; стреляю еще, даже не чувствуя отдачи, — я в ярости, они же убили моего товарища! Может быть, следующий я? Нет, не хочу умирать!
   Я со злобой пинаю замолчавший пулемет — он меня подвел, я его ненавижу! Пулемет не стреляет, патроны кончились.
Какое-то чудо — вдруг опять все тихо, то тут, то там одиночные выстрелы, глухие удары, рычание удаляющейся машины. Приходит разводящий с приказом: нашему караулу сниматься и отступать. Отступать — куда?
   «Ясное дело, — комментирует Ганди. — Домой, куда же еще!»
   А что еще нам остается — без боеприпасов и почти без еды? Мы уходим в блиндаж, каждый получает карабин, восемнадцать патронов и «панцерфауст». Ага, значит, все-та-
14

ки не домой. На фронт, защищать родину! А Ганди словно читает мои мысли.
   «Давай-ка, Вильгельм! — так он зовет меня только в самых особенных случаях. — Собирай манатки. На плечо, и шагом марш, вперед!»
   Пока мы с Ганди дежурили на постах, наши товарищи уже поснимали замки с орудий, разбили или закопали важные части, разбили дальномер. Все суетятся, мне с трудом удается собрать пожитки.
   Уходим ночью, навстречу неизвестности; снег местами по колено, и я замечаю, что отряд наш редеет. Я был старшим команды из сорока двух ребят, когда нас отправляли из учебного лагеря в зенитную артиллерию; из них осталось двенадцать, а где же остальные? Они что, все бросили, ушли самовольно? Многие из них родом из Нижней и Верхней Силезии, так что им отсюда недалеко и домой... Мы подходим к лесу, находим тропинку, шагаем дальше, и Ганди заводит речь:
   «Слышь, Вилли, почему бы и нам не смыться? У меня дед с бабкой в Бескидах, живут высоко в горах, никакая свинья нас там не найдет, а дойти туда — за три-четыре дня запросто». — «Еще чего, — ворчу я. — Смотаться? Ты что, спятил?» Но меня тоже уже берут сомнения. Это же сумасшествие, думаю я, вспоминая, сколько танков мы видели в разведке на Одере. Что против них остатки нашей батареи?
Мы с Ганди уже совсем одни. Остальных поглотил густой лес. Чего мучиться с тяжеленным карабином и что там еще подвешено к ремням, да еще «панцерфауст» на горбу! Мы садимся на упавшее дерево. Мы что, последние из нашей батареи, или мы заблудились? Где-то неподалеку слышен треск сломанной ветки, значит, мы не совсем одни, но в темноте не видно ни души. Я вспоминаю слова, сказанные моей мамой, когда я уезжал в последний раз после отпуска.
   «Береги себя, мой мальчик, пусть ничего не случится! Я каждый вечер молю Бога, чтобы Он защитил тебя, чтобы ты вернулся домой...»
   А что обещал нам в новогоднем обращении фюрер? Чудо-оружие, немецкий народ поднимается как один человек, Бог с нами, и мы защитим Европу от нашествия большевистских орд, этих ублюдков!
   «Послушай, Вильгельм, — это опять Ганди, — ты представь себе, как Иваны обозлятся, когда увидят утром, что мы
15

их надули — ни единого Фрица кругом... А уж как доберутся до спиртного, что там осталось... Недели две им не до нас будет!»
   Вот такой он, Ганди. Никогда не вешает голову, всегда в хорошем настроении, почти всегда, не теряет ни мужества, ни юмора. И сейчас тоже.
Подошли еще несколько наших. Они было заблудились в лесу, услышали нас и пошли на голос. Вместе идем через лес еще часа два, уже не так темно, ориентироваться легче. Выходим на опушку, за ней — дорога. А кругом заснеженные поля, только кое-где вдали виднеется амбар или дом. Становится светло, теперь мы с дороги не собьемся. Нас теперь уже человек 15 или 16. Доходим до первой деревни, на околице — немецкие солдаты, наверное, у них приказ собирать отставших и направлять в часть. А карабины и «панцерфаусты» — только у нас с Ганди.
   Подходим ближе, и я не верю своим глазам. Это же наш обер-лейтенант, который отбыл с батареи несколько дней назад, говорили — на другой участок фронта. Так, может, это здесь и фронт недалеко? Он меня сразу узнал. «Ну, вы уже сюда добрались. Скорей, дальше на запад, пока эта дорога еще не перерезана!» А я смотрю на него недоверчиво.
   «Ладно, не пялься так, тут бегут все кто попало, не разберешься, все хотят домой, все прут на запад, а Иван уже нам на пятки наступает. Никто вас больше не держит! Глянь на карту, фронт там, а мы вот тут. — Он показывает. — Вот и гоните по этой дороге, никуда не сворачивайте; хорошо бы за сегодня уйти километров за тридцать, а лучше за сорок. Может, вам повезет — какая-нибудь машина подхватит, тогда уж Ивану вас не догнать». Неподалеку стоит вестовой с мотоциклом. Заводит его, р-раз! — и нет их, мотоциклиста и обер-лейтенанта.
А мы стоим и не знаем, что нам делать, голодные, пить хочется, фляжки наши давно пусты. Вообще-то я и слышать не хочу, что можно сбежать или бросить в беде товарища. Да только канонада слышна уже близко, да и грохот танковых гусениц я уже, кажется, слышу. А из леса все идут солдаты, тянутся в деревню. Ганди еще со мной, но вот и он швыряет «панцерфауст» в кювет, мой летит туда следом. Снимаем с плеча карабины и бросаем их прямо в снег. Оглядываемся,
16

не наблюдает ли кто за нами, ведь за это можно попасть под военно-полевой суд, так, по крайней мере, меня учили.
   Подходим к первому дому, там стоит человек в гражданском. «Если голодны, заходите в кухню, там еще осталось». Мы туда. Везде лежат и спят солдаты, среди них — такие же мальчишки, как мы. А на кухне старик возится с кастрюлей на печке. Это суп. Замечательно пахнет, вкусный, даже очень. Сколько времени мы не ели горячего? Да все равно, главное — суп вкусный, я наемся. Теперь вот только найти свободный угол и заснуть. Я так устал, у меня нет больше сил, какие там 30—40 километров...
   Мы даже находим угол с охапкой соломы. Шлем с головы, пучок соломы туда — вместо подушки, и я валюсь, засыпая. А что там говорили на околице деревни, и еще наш обер-лейтенант, чтоб уходить поскорее дальше, — то это все пустой звук; хочу только спать, спать, спать.
Меня тормошит Гюнтер, один из наших ребят, а я не хочу просыпаться. «Вилли, там противотанковые бьют, уже совсем близко, надо бежать, а то нас достанет Иван!»
   Не успел я по-настоящему проснуться, как началось. Иваны уже в деревне, прочесывают ее. Может, нам выбираться через коровник? — это я еще в полусне. Мы выбрались из дома, бежим к сараю. Нам вслед — пулеметная очередь. Как сто раз учили в гитлерюгенде, бросаемся ничком на землю, в снег. Слышны выстрелы, но где-то не здесь. Зову Ганди, чтобы вместе пробраться в сарай. Какой-то фольксштурмовец возится рядом с ручной гранатой, может, он себя собрался подорвать? «Перестань, — кричу ему, — ты нас всех угробишь!» — и хочу отнять у него гранату. А русские опять стреляют, я бросаюсь в снег. Граната все же взрывается. Мне бы только до сарая добраться...
   А в Ганди попали. Подползаю к нему. «Слегка задело, — говорит он. — Рука сильно болит». Теперь вокруг тихо, словно Иваны про нас забыли. Пробую взять Ганди на спину, чтобы ползти с ним к сараю. Он тяжелый, как свинцом налитый, мне теперь кажется, что до сарая километр и нам туда не добраться. Внушаю себе, что там — спасение, надо туда.
Хотим жить, не хотим, чтобы нас схватили, а то и расстреляли Иваны. Как там их называли — «большевистские недочеловеки»? А тут из памяти опять — лицо мамы: «Мальчик,
17
2 - 5895

возвращайся живой» — так она говорила в испуге. Опять несколько выстрелов, кажется, в воздух. И вдруг громкий голос из репродуктора:
   «Камрады, мы никс стрелять! Война капут, Гитлер капут! Давай, камрад, вставай, мы никс стрелять, никс стрелять!»
   Вокруг нас кто-то уже встает, они поднимают руки вверх, а мои мысли еще дома. А Ганди? «Свиньи проклятые, достали-таки нас...» На правом плече у Ганди шинель разорвана, кровь. Мы встаем, и я вдруг чувствую, что ноги сильно болят. Смотрю вниз и вижу — мои брюки тоже в крови. Рассмотреть и потрогать нет времени — Иваны с раскосыми глазами уже стоят вокруг нас с автоматами на взводе, кричат и жестикулируют. Я не понимаю ни слова. Один из них, похожий на монгола, подходит ко мне кричит: «Ур ист, ур ист?» — и забирает мои наручные часы. И тут же следующий Иван: «Ур, ур!»
   «Вот у того мои часы!» — пробую объяснить, а он тычет прикладом мне в ребра. Больно, хочется кричать, но горло сжимает смертельный страх.
Иваны сгоняют нас на площадь в деревне, я осторожно поддерживаю Ганди; «руки вверх» уже не требуют. Что они теперь с нами сделают? Они же сказали, что стрелять не будут, но когда я смотрю на их лица, то уверенности в этом у меня нет. Перед глазами встают плакаты, пропаганда: «большевистские ублюдки» не берут пленных, все, что у них на пути, уничтожают...»
   Нас, наверное, человек 20 или 30. Нам велят расстегнуть поясные ремни и вместе со всем, что к ним подвешено, сбросить на землю. Очистить карманы. Из наших ребят остались только Ганди да я, а где остальные? Убиты? Кто знает... Тут же с нами — пилот, он в комбинезоне, под меховым воротом блеснул Рыцарский крест. Налетает Иван, срывает крест, бросает оземь, топчет его и кричит: «Ты, пилот, ты много наших капут, теперь тебе капут!» Автоматная очередь — и молодой летчик падает, это в двух или трех шагах от меня. Кто следующий — я? Или кто? Меня бьет дрожь, кажется, сейчас упаду, и... Кто-то свой толкает меня в спину, я прихожу в себя.
   Подъезжает военная машина, из нее выскакивает русский офицер, орет на солдата, застрелившего летчика, достает пистолет и — стреляет в того солдата. Я не понимаю, что
18

происходит. Мы тесно жмемся друг к другу, вокруг крики, суета, ругань, снова выстрелы. И в этой неразберихе кто-то из наших в панике бросается бежать; очередь из русского автомата — и с ним покончено. А мы боимся пошевелиться. В нашей толпе народу прибавилось — Иваны сгоняют сюда немецких солдат со всех сторон.
   Но вот рядом с офицером остаются только несколько русских солдат, и он обращается к нам — на чистом немецком языке:
   «Ну, теперь вы пленные Красной Армии, с вами ничего не случится, через неделю-другую война закончится, вас отпустят домой». И так же неожиданно, как появился, он исчезает, а мы остаемся под началом солдат. Нас теперь уже человек сто, нам велят построиться в колонну по пять в шеренге. И откуда столько наших солдат попряталось в этой деревушке? Или это и был фронт, а солдаты — прямо из окопов?! Ох, все не так, как передавали военные корреспонденты с фронта и показывали в еженедельном киножурнале, который я не раз смотрел.
   
2. ШАГОМ МАРШ - В ПЛЕН!
Начинается дорога в плен, в неизвестность. Болят ноги, я едва плетусь за идущим в колонне передо мной. Бросаю вопросительный взгляд на Ганди, кажется, рана не особенно его беспокоит. Часа через два, а может, и все четыре мы останавливаемся в большом селе. Ощущение, что я в плену, действует на меня так, что я ничего больше не воспринимаю. И только когда на нас опять налетают Иваны и отбирают все, что не надето на мне, начинаю осознавать безысходность ситуации, в которой нахожусь. Какому-то парню пришлись по душе и мои ботинки, надо разуваться, а я делаю это недостаточно быстро, и он меня бьет. Я падаю, ко мне бросается Ганди — и тоже получает по шее, а я остаюсь в носках, измазанных кровью.
   Так что там с моими ногами? Я бы мог посмотреть получше, пока не поднялся на ноги, но страх перед новыми побоями заставляет меня встать и плестись дальше. Я все еще не могу понять толком, что же это такое — быть пленным, в плену у Красной Армии. Со мной можно делать все, что угодно. Меня можно бить, топтать, а мне — нельзя защищаться от этой своры? Терпеть любой произвол? Мы беззащитны, у меня никаких прав нет, я вообще не личность — и все это случилось за какие-то считанные часы. Что же предстоит еще пережить, вынести, вытерпеть мне и всем нам? А как другие, остальные пленные, они ведь все гораздо старше нас с Ганди. Многие годятся мне в отцы, а вот этот, что шагает передо мной, как бы не в деды.
   Как всегда, Ганди заговорил первым: «Выше голову, старина, не горюй! Отобрали у нас всё, просто чтоб не тащили с собой в Россию столько лишнего». — «Неужели в Россию?» — спрашиваю я. «Года на два-три, не меньше, в трудовой лагерь. Если еще доберемся», — отзывается пожилой солдат, услышав мой вопрос.
20

   Ходить босиком — этого я никогда хорошо не умел, а тут еще ноги болят и лед, по которому мы плетемся, ужасно холодный. Не могу поверить, что все это на самом деле. Трудовой лагерь, на годы? Не могут же они нас просто так — за решетку, и все. Я думаю, война вот-вот кончится, почему же тогда еще «года на два-три» — в лагерь?
Идем и идем — на восток. Нас сгоняют во двор большой усадьбы, прибывает еще одна колонна пленных, у них тоже все отняли. Потом опять шагать по дороге, но сначала построиться в шеренги по пять человек, ро pjat, так, наверное, легче нас считать.
   «Давай, давай!» — и колонна плетется дальше, на восток или еще куда-то. И каждый раз, когда нас останавливают на дороге идущие навстречу Иваны, все повторяется. Ведь кто-то мог припрятать обручальное кольцо, складной ножик или еще что-нибудь. Если они ничего, что бы им понравилось, не находят, начинают цепляться, лезут в карманы, хватают за гениталии. Как это все унизительно!
   Когда стало темнеть, нас заперли в каком-то доме, его обитатели, наверное, сбежали от русских. Я в комнате, которая, похоже, была у хозяев спальней. Большой комод с умывальником, двуспальная кровать, спинки с причудливой резьбой. Сколько нас сюда поместилось? А часовые заталкивают все новых и новых «жильцов», кто уже не может втиснуться, того подталкивают прикладом. Чудовищная теснота, кто-то громко просит еще потесниться. Наконец дверь закрывают. Удивительно, что это им удалось.
   Оказывается, можно даже пошевелиться. Совершенно темно, окна заклеены бумагой, это осталось от затемнения, чтобы во время воздушных тревог не было ориентиров для вражеских самолетов; но все равно какой-то свет сюда проникает. Да и глаза понемногу привыкают к темноте, хотя целый день шагали по снегу. Надолго ли нас здесь заперли? Лепные украшения на потолке выдают, что здесь должны были спать важные господа. А где же мой напарник Ганди? Зову его, ору во все горло, пока он не отзывается. Я хочу пить, я голоден, последний раз нас кормили утром, и сколько же всего с тех пор произошло со мной, в этом плену...
Ганди сумел-таки пробраться ко мне — а что это у него в руках? Это стеклянная банка, в ней фрукты, груши в сиропе.
21

Как же это ему удалось? Он, оказывается обнаружил в углу тумбочку, полез в нее — а там эта банка. Очень вкусно, особенно сок, глотнуть достается и нескольким «соседям», затиснутым рядом с нами. Банка быстро пустеет. Сколько народу здесь набито, трудно угадать, но дышать становится все труднее, все явственнее запах мочи. Когда шли по дороге, если кто останавливался по нужде, охрана его подгоняла, так что мало кто решался.
   Кто-то пробует открыть окно, тут же снаружи кричит часовой и палит — в воздух или кто его знает куда. Никто ничего не понимает... И не я один боюсь, что могут застрелить. Вот молодой солдат, кажется, он понимает по-русски, стучит в дверь, пробует объяснить часовому, что надо открыть. В ответ только ругань, а может, это просто громкая речь, я же ни слова не знаю по-русски.
Ганди наконец разрешает помочь ему с его раной. Кто-то рядом помогает мне стянуть с него шинель и мундир. В темноте хорошо не разглядеть, вижу только кровь на руке и рану рядом с шеей, у плеча. Слава Богу, санитарные пакеты еще при нас, они ведь были у каждого во внутреннем кармане мундира, и мы можем перевязать ему раны. Солдат, который нам помогает, жертвует и свой пакет. А под погоном шинели мы находим у Ганди автоматную пулю, никаких костей она не затронула, повезло ему! А про ноги мои я пока не хочу и думать, раздеваться — не поможет, только грязь попадет. Старый солдат, который помог нам, отрывает от подкладки своей шинели широкую полосу и делает мне плотную повязку поверх штанины. Значит, кальсоны там под брюками — вместо бинта.
   Постепенно всем удается как-то устроиться на полу, и Ганди размышляет вслух о моей обуви. И тут же переходит к делу. Берем подкладку от моей шинели, режем ее на несколько полос. Интересно, где же ему удалось спрятать нож? Он обматывает мне ступни портянками — так мы делали, когда стояли на посту в зимних сапогах, подвязывает «лентами» из подкладки. Чудесный парень этот Ганди!
Вонь в помещении все сильней, несмотря ни на что, я в конце концов засыпаю. Просыпаюсь, вокруг сутолока — часовой выпускает нас по одному во двор к уборной; это выгребная яма. Не успеваем мы добраться до двери, как часовой ее
22

снова запирает. Старому солдату удается сдержать товарищей, готовых начать драку — во время свалки перед дверью лезли, что называется, по головам. Ведь среди нас не только простые солдаты, есть немало и в чинах, да только здесь каждый сам за себя, никому ни до кого дела нет, и для меня это просто ужасно. Ведь многие годятся мне в отцы. Я с детства привык уважать военную форму. А тут эти... Ведь порядочные люди так себя не ведут! Мы же только один день как в плену. А что говорил фюрер? Весь немецкий народ поднимется как один человек. Как один человек! А здесь? Они же — в полном смысле слова — наделали в штаны.
   Постепенно снова становится тихо. Разговоров почти не слышно, каждый, видно, занят собой.
Наконец дверь снова открывается. Первые пятеро под охраной часового выходят и спустя какое-то время возвращаются; идут следующие пять. И мы слышим, что Иваны нас регистрируют.
   «Ясное дело! — замечает Ганди. — У Ивана должен быть тоже порядок». Очередь доходит и до нас с Ганди. Русский солдат приводит нас в большую комнату, там сидят за столом три русских офицера и женщина в форме. Судя по звездочкам на погонах, она тоже в офицерском звании. Мы подходим по одному, и допрос начинается.
«Фамилия, имя, имя отца, когда родился? Что?! В двадцать восьмом? Тебе шестнадцать лет? Ты из СС?» — быстро спрашивает офицер. Я стараюсь объяснить, что я из вспомогательной команды зенитной артиллерии, орудийная прислуга. Впечатление такое, что он меня не слушает. «Специальность?» — спрашивает дальше. Ганди был два года учеником токаря, прежде чем его призвали, и мы договорились, что я тоже буду токарем, так чтобы нам остаться вместе. Я отвечаю: «Токарь», и женщина-офицер что-то пишет на темной бумаге; может, это уже разнарядка — в какой лагерь нас пошлют? А пожилой солдат, который немного знает по-русски, удивляет всех — он обращается к офицеру и просит дать нам перевязочные материалы.
   «Da-da, все будет!» — и нас отводят обратно в душную вонючую комнату. Едва мы входим, как появляется часовой — он принес бинты и пакеты! «Поллутц!» — это фамилия того солдата. Не успевает он взять бинты и пакеты, как на него
23

буквально набрасываются, валят на пол, и жадные руки расхватывают перевязочное хозяйство. Бьют кулаками, толкаются, наступают ногами, орут — не понимаю, как такое возможно! Наконец один из старших, кажется гауптфельдфебель, рычит на них так, что вдруг наступает тишина. Он собирает все бинты и объявляет, что раздаст раненым, которым они больше всего нужны.
   Его массивная фигура сама внушает уважение, и свалка прекращается.
Время, должно быть, к полудню. Неожиданно дверь открывается — всем выходить! Почти без всякой толкотни выходим на воздух, на солнце. Однако результаты пребывания взаперти явно видны и ощутимы на запах. Ну, теперь кто хочет — можно и в сортир, а задницу подтереть снегом. Потом — все сначала, часовые орут: «Давай, давай, становись по пять, давай!» — и мы строимся в колонны по сто человек. Дальше — шагом марш к телеге, где каждому выдают по куску русского хлеба; а из бачков с теплым чаем можно зачерпнуть ковшом хорошую порцию питья. И все время — давай-давай...
   Наша колонна, сто человек, трогается с места одной из первых. Что ж, dawaj, dawaj, шагаем строем. Иногда идем прямо через деревню, в другой раз — обходим деревню по снежному полю; кому-то уже известно, что мы идем через Силезию, он знает эти места, узнал и деревню, которую только что обошли стороной. Следующую деревню проходим по довольно узкой улице, дома стоят тесно один к другому. Кто-то пытается заскочить в дом, но нет, ему не повезло: часовой бросается следом за ним. Автоматная очередь — и нам становится понятно, что из дома этому бедолаге уже никогда не выйти. Мы возмущены, что с нами так расправляются. Сраженные, напуганные, шагаем дальше. А тряпки, которыми обмотаны мои ноги, испытываются на прочность...
   Иногда надо уступать дорогу русским машинам или русской пехоте. Нас опять толкают и бьют, а какая-то машина врезается прямо в нашу колонну. Скольких она задавила? Трупы остаются лежать на дороге, нам не разрешают подобрать раненых. Потом доносятся выстрелы, они означают, что с придавленными поступают так же, как с тем, кто не желает или не может идти, — автоматная очередь, и все мучения кончены.
24

   Теперь, едва показываются русские, едущие навстречу, все жмутся к обочине, никто не хочет оказаться у них на дороге, упасть здесь, где не будет никого, кто бы тебе помог, если приговор тебе вынесен. А нас все гонят и гонят вперед — давай, давай! Иногда голова колонны все же останавливается, иначе совсем растянется. А охранники топают сбоку прямо по снегу в своих Walenki, сапогах из войлока. Через несколько часов такого марша мне делается худо. Ногам так больно, что я уже не могу; вот-вот упаду, но тут Ганди и еще один парень, которого я раньше не замечал, подхватывают меня под руки. Как-то плетусь между ними.
   «Ноги болят ужасно, больше не выдержу, не могу и не хочу», — говорю им. Мы останавливаемся, и Ганди разматывает повязку на моей голени, которую сделал пожилой солдат в первую ночь; наверное, она слишком тугая. Я вскрикиваю, теперь еще больней, а Ганди растирает мне ногу, и мне становится легче, легче... Охранник останавливается возле нас, ждет, потом подгоняет — на место в колонну! А страх быть убитым сильней любой боли. Ганди успокаивает меня: «Держись! Вспомни разведку, как мы там перетрусили — ах, теперь нам конец! Ну и что? Разве мы не выкрутились? Выше голову, старина, ты еще мной покомандуешь, «фюрером» будешь...»
   Плетущийся рядом со мной солдат тихо молится: «Боже милостивый, не оставь меня...»
   Бог мой, где же Ты? Что же это делается, у Тебя на глазах? И почему Ты позволяешь такое?
Давно я не молился...
К цели сегодняшнего дневного марша приходим еще засветло. Солдаты, кто поопытнее, говорят, что прошли километров 60—70, а мне кажется, что это уже почти конец света, и всю дорогу нас подгоняли, шпыняли, русский автомат смотрел мне в затылок. Ужасно холодно, ледяной ветер в лицо, но вот открывают ворота сарая, русские охранники загоняют нас туда. Видно, что здесь уже побывали пленные, повсюду дерьмо, остатки кострища. Крыша наполовину сорвана, и сквозь все щели задувает холод. Хоть бы снег не пошел...
   К нам с Ганди присоединился еще один парень, его зовут Конрад, Кони. Русские взяли его прямо с улицы, он осмелился выйти из дому, чтобы просто поглядеть, какие они, Иваны. Бедная мама не хотела его отпускать, но любопытство взяло верх. Ему только пятнадцать.
25

   Втроем ищем сухой угол на ночь, но ведь того же хотят все. Все же находим место, где не так тянет холодом. Советуемся, как нам устроиться. Посматриваем — а что опытные солдаты? Решаем расстелить одну шинель на полу, а двумя укрываться, пристегнув одну к другой. Втроем должно быть теплее; мне уже кажется, что я весь превратился в ледышку. Укладываемся. После хлеба и теплого чая утром ни еды, ни питья нам не давали. В животе бурчит и побаливает, но все равно мы засыпаем, поговорив напоследок о событиях прошедшего дня. Ганди не хочет ничего слышать и засыпает первым.
   Вокруг сарая ночью светят лампы, наверное, Иваны боятся, что кто-нибудь сбежит. Еще не рассвело по-настоящему, как нас снова выгоняют. А во дворе — полевая кухня, в котле что-то булькает! Мы становимся в очередь, русские солдаты раздают жестяные миски, ложки. Их хватает не на всех, и тому, кто поел, приходится отдавать посуду, чтобы мог получить свою порцию следующий. Сначала все идет хорошо, русские велели нескольким пленным собирать освободившиеся миски и ложки. Но уже начались раздоры — заполучивший миску или ложку не хочет ее отдавать. Русские наводят порядок прикладами и грозят, что прекратят раздачу; пленные солдаты приходят в себя. Проходит час или два, все уже съели свой суп, и нас строят в колонну рядами по пять человек, чтобы шагать дальше. Подъезжает телега, тянется вдоль колонны, и каждый получает еще кусок хлеба.
   Переводчик уговаривает не есть его сразу, это наш паек на день, больше ничего не будет. И мы снова топаем, все больше полями, почти не заходя в деревни, разве что другой дороги, чтобы обойти кругом, нет.
И так день за днем. Нас одолевает мороз, хорошо еще, что снег теперь не идет и наша одежда не мокнет. Только что шли мимо трупов немецких солдат, они вмерзли в снег, лица обезображены до неузнаваемости. Сколько же раз за эти несколько дней плена я уже видел смерть? Летчик с Рыцарским крестом, которого застрелили, фольксштурмовец, подорвавший себя гранатой, вот эти сейчас... Время от времени мы слышим автоматную очередь в хвосте нашей колонны, это значит, что еще один не захотел или не смог идти дальше.
   По вечерам нас загоняют на ночь в сарай или амбар, тут в Силезии, вижу, их хватает. И каждый день снова борьба за ку-
26

сок хлеба, а иногда не достается ничего. Русские пытаются разделить нас на небольшие группы, чтобы в каждой был свой старший. Но хаос только растет, потому что старшие должны делить хлеб на точно отмеренные порции. Пока охрана рядом, большинство еще держится, а при раздаче начинается такой кавардак — вой, крики, кого-то бьют, — что хлеб достается иной раз только сильному. Твой кусок могут и затоптать, а охрана смотрит на эту свалку со стороны. А уж если им покажется слишком, тогда дадут очередь из автомата в воздух — и все успокаиваются. Осталась ли во мне еще вера в военную форму, в авторитет и честь тех, кто ее носит?
   Я стараюсь уверить себя, что эти типы — не настоящие солдаты, а так, «последний призыв», когда никого уже не осталось. Может, их одели в военную форму уже насильно. Симулянты, дезертиры или штрафники? Но здесь не только рядовые, есть и командиры в немалых званиях, а ведь командиром назначали только того, кто разделял цели фюрера — служить народу и родине. Не может же быть ложью все, чему меня учили в юнгфольке и в гитлерюгенде! Я и сам был с теми десятками тысяч, кто ликовал, слушая фюрера, и присягал на верность фюреру, народу и родине. А здесь каждому просто своя рубашка ближе к телу. За редким исключением...
Между тем, кажется, уже середина февраля, но никто не знает точно; никому не интересно. Нормальную жизнь уже трудно себе представить, да и будет ли она когда-нибудь? Мысли только о самом насущном. От марша до марша, от пайки до пайки, от ночлега до ночлега. Сегодня ночуем в бывшей школе, человек сто в классе, теснота почти как в первую ночь плена. Парты, видно, уже пожгли, повсюду следы предшественников, грязь, нечистоты. Лечь негде. Кто-то предлагает усесться рядами, спиной к соседу, расставив ноги. Кажется, получается, но каково тем, кто спиной упирается уже в стену? Но мы настолько измотаны, что засыпаем и так. А на ужасную вонь уже вряд ли кто обращает внимание, она ведь преследует нас постоянно.
   Нас будит шум в соседнем классе. Дверь отворяется, Иваны забрасывают сюда несколько буханок хлеба и любуются возникающей свалкой. Меня, как обычно, забросили поближе к двери, в общей неразберихе я ухватил изрядный кусок хлеба, но тут же кто-то вырывает его у меня из рук. Не
27

вижу, кто это был, еще темно. Дикие звери и те не могли бы вести себя хуже! И откуда у них берется сила еще и драться? Мало им дневного марша, когда только и думаешь, как не упасть и — не остаться лежать на дороге...
   После «битвы за хлеб» становится на удивление тихо, только где-то постанывают — небось пострадали в этом бою. Сидячий порядок восстанавливается, и пожилой человек в гражданской одежде обращается ко всем нам, призывает к достоинству и человечности, просит сильных не помыкать слабыми и ранеными. Подействует ли его призыв? Ганди на этот раз помалкивает, зверская драка за хлеб его, кажется, довела окончательно. Мы засыпаем опять, на голодный желудок. Разве можно привыкнуть к такому?
   Проснулся я от боли в ногах. Сидящий впереди навалился на них, не могу пошевелиться. Прошу его чуть подвинуться, но он не слышит, спит. А ноги болят ужасно. Сосед сбоку чуть повернулся — вот, я вытаскиваю левую ногу из-под переднего, уже легче. Сдвигаюсь сам, становится чуть свободнее и правой ноге. Меня смаривает сон.
   Просыпаюсь под утро и чувствую, что сосед спереди совершенно неподвижен, он окоченел. Он умер! Какой ужас, неужели я расталкивал мертвого? Кричу: «Здесь мертвый, покойник!!» — кто уж там знает, что я кричал. Я плачу и не могу успокоиться. Молю покойного простить меня. Ганди пробует меня успокоить, но это не получается. Боже мой, ночь чуть не в обнимку с умершим! Солдаты постарше тоже стараются меня успокоить, наверное, в первый раз заметили, что я мальчишка, один из них спрашивает, сколько мне лет. Оттаскивают мертвого к двери, стучат. Дверь открывается, покойника разрешают вынести во двор и кладут там рядом с другими. Наверное, умерли этой же ночью.
   Всех выпускают во двор, кому повезет, находят место в сортире. Дают горячий чай — в трех или четырех местах раздают! Откуда это у русских вдруг столько посуды? Всем разрешают оставить посуду при себе. Находчивые солдаты уже провертели дырки у верхнего края, теперь кусок проволоки или веревки — и можно подвесить посудину к шинели. Затем снова строиться — ро pjat, po pjat! — и русские раздают нам хлеб. Он уже нарезан, и куски, которые нам достаются, почти одинаковые.
   И снова шагаем по сельской дороге. Начинается весна, снег уже подтаивает. В Польше мы или уже в России? Ни-
28

кто ничего не знает. С охраной разговаривать нельзя, указателей на дороге нет, если какой и попадается, то прочесть его могут только Иваны. Колонна наша заметно уменьшилась, нас теперь человек четыреста или пятьсот. А когда эту колонну построили первый раз, было нас больше тысячи; где же остальные? О тех, кого нет с нами, мы никогда ничего не узнаем. Русские всех в первый раз зарегистрировали, но кого же это интересует?
Толпа опустившихся, скверно пахнущих людей в грязной истрепанной военной форме едва движется вперед, подгоняемая русской охраной. Со вчерашнего дня они на лошадях. Холодно, и с неба льет как из ведра. Время еще не позднее, но нас приводят в какую-то крестьянскую усадьбу, размещаемся опять в сарае, а там — полно соломы! И везде полова. Неужели Господь Бог услышал наши молитвы? Теперь скорей, зарыться в солому. Солдат, которого я теперь часто вижу рядом с нами, сказал, что полова впитает влагу из наших одежек и, если лежать так подольше, завтра будем идти в подсохшем!
   Зарываемся как можно глубже, но что это? Натыкаюсь руками на какой-то туго набитый мешок! Что в нем? Мешок тяжелый, вытаскиваем его с трудом. Стараемся укрыть его от любопытных взглядов. Посвящен только солдат, который подсказал нам про солому, он нам помогает. В мешке — зерно, он доверху набит пшеницей! Вот это подарок! Недавние события при раздаче еды сделали нас осторожнее, мы делимся только с соседями. Эта пшеница хорошо нас поддержит в ближайшие дни. Ведь если верить надписям, оставленным предшественниками в сортирах, русские будут гнать нас пешим ходом до самой России. Трудно даже представить себе такое, но, наверное, с них станет.
   Жуем, жуем и жуем, набиваем карманы. А мешок все еще наполовину полон, и мы благородно делимся еще с кем-то. А из мешка устраиваем рюкзак, чтобы взять его с собой. Нельзя, чтобы он был слишком тяжелым, но тут же находятся добровольцы, готовые, разумеется, тащить мешок. Когда мы уже собираемся спать, охрана зовет опять — раздают чай. Георг, старый солдат, который нас теперь опекает, советует много не пить, чтоб не было худо с животом. Мы уже и так перестали жевать. Может, наелись досыта или челюсти уже
29

отказываются работать. С набитым брюхом мир не кажется уже таким ужасным.
Утро, мы поднимаемся. Одежа наша и в самом деле высохла, она теплая. «Мне бы теперь еще складку на брюках — и готов выходной костюм», — говорит Ганди. На выходе получаем по куску хлеба, у полевой кухни можно наполнить свою посуду чаем. «Какое обслуживание!» — это, конечно, опять Ганди. Строимся в колонну, как всегда, по пять человек; Иваны нас пересчитывают. Каждый день нас считают, утром и вечером. «Dawaj, dawaj, popjat!» Наконец трогаемся, проходим километр или два, и — стоп. Опять пересчитывают! Ну, кому это надо, ведь скольких уже нет с нами, зачем же каждый раз эта чахотка. Боятся просчитаться или водки получили вчера вечером больше обычного?
   Сегодня мне нести рюкзак с оставшейся пшеницей. Но чтоб пожевать по дороге — нечего и думать, болят зубы, десны. Мы ведь уже не одну неделю ничего твердого не жевали... Опять пересчитывают! Снова идем. Опять кричат: «Stojf» А прошли каких-то четыре или пять километров от усадьбы, где ночевали. И мы понимаем — что-то не так. Может, кто-нибудь сбежал? Ждем, кажется, целую вечность. Дорога вся в грязи, но кто-то все же садится на землю.
   «Вот там, смотрите, — показывает кто-то из пленных. — Гонят к нам, троих!» Верно, двое охранников ведут сюда троих пленных, они же из наших! Вот один споткнулся, упал, его бьют, подгоняют... Что же случилось? Эти трое проспали или спрятались? Наверное, теперь узнаем.
Нам велят выстроиться на поле рядом с дорогой в три колонны, две вдоль, одна поперек, чтобы каждому был виден русский офицер, который будет держать речь. Он говорит, что эти трое пытались сбежать, «уклониться от работ по восстановлению разрушенного вами...». Они дезертиры, приговорены к смерти и будут здесь же расстреляны. Это нам предупреждение. А если еще кто попробует уклониться от восстановления разрушенного в Советском Союзе, того тоже немедленно расстреляют.
Троим пленным велят раздеться; они умоляют офицера не расстреливать, падают на колени, умоляют пощадить их, клянутся, что не убегут. Один из них хватается за сапоги офице-
30

No comments:

Post a Comment